А ведь планировала, как раз после смены заскочить хотела, сегодня вечером.
Я , скрепя сердце, прикидывала, как буду разговаривать, какие аргументы приводить, и старательно убирала из головы вполне логичные вопросы: на кой это мне все?
Жила же себе, жила… Не планировала ни детей, ни мужей, все устраивало так, как есть…
Нет же, вписалась за незнакомого, чужого…
И вот теперь, отдав Ваньке свой обед, я только вздыхаю.
Не хотела приваживать… А оно само как-то. Пришел, такой натужно веселый, упорно делающий вид, что ничего у него не происходит, что все хорошо…
А у меня что-то даже нехорошо стало в сердце.
С другой стороны, ребенок голодный… Ну и пусть чужой. Убудет от меня, если покормлю разок?
У него дома, наверно, кроме бутылок, и нет ничего в холодильнике…
Пока уговариваю себя, что в происходящем вообще ничего особенного, привозят по скорой гипертоника, и самокопания отступают на десятый план.
Занятая пациентом, я даже забываю про Ваньку на какое-то время, потому что потом надо делать процедуры, потом это все записывать, а затем успокаивать еще одного пациента в делирии.
В итоге, спохватываюсь я уже ближе к концу смены.
Выхожу на крыльцо, вертя , как предлог, сигарету в руках, осматриваюсь, гадая, куда делся парнишка.
Судя по тому, что контейнеров моих нет на лавке в коридоре, явно не заходил сюда. Конечно, мог просто поесть и оставить их в беседке, но… Но что-то подсказывает, что Ванька вряд ли бы так поступил. Не бросил бы мою посуду.
Вокруг пусто и тихо такой особенной больничной тишиной, практически прозрачной и уютной.
Слышу откуда-то сбоку тихий говор, иду на звук.
Вряд ли пациенты из общего корпуса сюда добрались, довольно далековато, а мои пациенты ходить пока не в состоянии. Значит, кто-то из персонала.
Заворачиваю за угол и вижу сидящего на лавке у подсобного помещения больницы Иваныча, как обычно, что-то мастерящего. И рядом с ним — Ванька.
Сидит, слушает внимательно, кивает солидно.
Стою, незамеченная, вслушиваюсь в разговор.
— Вот тут, паря, надо чуть-чуть подзатянуть… — бормочет Иваныч, споро наматывая какую-то проволоку на деревяшку. Как мне кажется, на деревяшку. — А вообще, — продолжает Иваныч, — в твои годы у меня выкидушка была… Хорошая… Отец с войны принес, трофейный.
— А что такое “трофейный”? — спрашивает Ванька.
Иваныч вскидывает на него изумленный взгляд:
— Это… Ну… Это значит, взятый в бою. У немцев… Ты ж знаешь, что война была? С немцами? Великая Отечественная?
— Ну… Да, — не особенно уверенно кивает Ванька. — А что, ваш отец воевал?
— Ну а как же… Конечно, воевал, в шестнадцать лет… Вот тебе сейчас десять? Еще шесть лет — и будет столько же, сколько моему отцу, когда он на фронт сбежал… Добровольцем. Всю войну прошел, вернулся… И вот, ножичек мне подарил…
— А вам сколько лет было, когда война была?
— Ты чего, паря? — удивляется Иваныч, — да я после войны родился, в пятидесятом. А ножичек, выкидушку, мне отец в семь лет подарил…
— А разве так можно? — изумляется Ванька, — это же нож… Холодное оружие… детям…
— Эх… щенки вы бессмысленные… — машет рукой Иваныч, — ничего не понимаете. Нож для парня — первое дело! Это и игра, и руки занять, если есть время… И защита.
Он опять погружается в работу, а Ванька жадно следит за его сухими жилистыми и неожиданно ловкими пальцами.
Я вижу, что рядом с ним на лавке стоит мой контейнер, судя по виду, помытый. Значит, Иваныч пустил его к себе в подсобку.
Ох, не очень это хорошо: посторонний на территории, кто узнает, будет крик.
Но Ванька выглядит на редкость заинтересованным и довольным, а мне приходит в голову, что он, наверно, с нормальными представителями мужского пола и не общался. Только с собутыльниками и сожителями матери, да вот такими участковыми, которых с места только краном подъемным можно сдвинуть.