Однажды, еще в годы армейской молодости, Казимирова угораздило оказаться на гауптвахте. Небольшая камера три на четыре, жара, пять штрафников вместе с ним, сидеть приходилось на железных столбиках, на которые перед отбоем укладывались дощатые лежаки, чтобы спать. Он исчесался тогда весь, чуть до экземы дело не дошло. Но то были цветочки. За дерзкое слово, сказанное начкару, его поместили в карцер, в крохотную душегубку без окон и дверей. Тогда он думал, что это и есть филиал ада на земле. Но этот карцер сейчас казался раем по сравнению с тем ужасом, в котором он оказался сейчас. Чтобы пройти камеру от двери до окна, нужно было сделать всего-то шесть, максимум семь шагов, но это казалось невозможным. В узком пространстве, отделяющем его от стола, как минимум полудюжина измочаленных тел. Люди ни о чем не говорят меж собой, просто стоят. Глаза пустые, как у зомби. До новичков им нет никакого дела.
За столом в основном проходе также сидят люди, плотной и липкой массой, в какой-то момент у Станислава возникло такое ощущение, будто на все головы приходится одно-единственное тело. На столе продукты на газетах, нарды, шахматы, книги – все вперемежку, полный хаос. Люди говорят негромко, но звуки накладываются друг на друга и на выходе – густой, оглушающий и оттого нервирующий гул, да иначе и быть не могло: камера напоминала улей, где роились пчелы, только здесь, производился не пахучий мед, а вонючее дерьмо.
От одной только мысли, что ему придется существовать в этой клоаке, Станиславу стало тошно.
Он слышал, что новичкам в камере следует поздороваться со всеми ее обитателями, но прежде всего с блатной частью арестантского населения. Но здороваться, казалось, было не с кем. На новичков почти не обращали внимания. Не до них. Люди мариновались здесь как огурцы в кадке, все мысли о том, как дожить до суда или хотя бы до прогулки, когда можно будет хоть чуток глотнуть свежего воздуха. И обращаться к ним было все равно что разговаривать с холодной космической пустотой. А блатной люд был далеко, аж в пяти-шести шагах, на двухъярусных нарах под наглухо зарешеченным окном. Там наблюдались хоть какие-то признаки цивилизации. Телевизор под потолком, холодильник в углу, вентилятор, который, казалось, гонял по камере не воздух, а вакуум. На нижней койке, чуть ли не впритык друг к другу, в неподвижных позах сидели трое, голые по пояс, в чернильных росписях.
Один – с крупным телом, но маленькой и словно приплюснутой с боков головой. Узкий лоб, бесцветные глазки – один выше другого, нос знаком вопроса, губы такие тонкие и так плотно сжаты, что казалось, это всего лишь прорезь для рта. На плечах и груди какие-то волки, орлы, коты. В центре находился мужчина лет сорока. Блестящая лысина, морщинистый лоб, глаза – два теплящихся фитилька в одной лампе, колесико от которой находилось где-то в голове. Подкрути это колесико, и вспыхнут глаза резким ультрафиолетовым светом. У этого на груди выколот собор о трех куполах – все три с крестами, но два зачем-то затемнены. Еще полуголая женщина с факелом на фоне тюремной стены и зарешеченного окна, со змеем и черепом в ногах. Рядом с ним – человек помоложе и покрепче. Парень лет двадцати пяти, славянской внешности, мощный, крепко накачанный, и у этого на плечах наколки, но из тех, что делают в профессиональных тату-салонах – какая-то абракадабра в китайском орнаменте. На тугих и хорошо выпирающих грудных мышцах два более свежих рисунка, плохого качества, но хорошо выражающих скрытую внутри него агрессию – две тигриные головы, обращенные друг к другу. В отличие от их обладателя, глаза у хищников горят хоть и злобным, но живым огнем.