– Одно после другого! – Изабелла смотрит на меня с легким презрением. – Вечно ты находишь отговорки, Рольф. Отчего?

– Да я сам не знаю. Мне самому хотелось бы, чтобы было иначе.

Она вдруг встает и отшвыривает тюльпан, который держала в руках. Одним прыжком она оказывается на дорожке и решительно отряхивает платье. Потом приподнимает его и рассматривает свои ноги. На ее лице гримаса отвращения.

– Что случилось? – испуганно спрашиваю я.

Она указывает на клумбу:

– Змеи.

Я смотрю на цветы.

– Нет там никаких змей, Изабелла.

– Есть! Вон они! – И она указывает на тюльпаны. – Разве ты не видишь, чего они хотят? Я сразу почувствовала.

– Ничего они не хотят. Цветы как цветы, – тупо настаиваю я.

– Они ко мне прикоснулись! – Изабелла дрожит от омерзения и все еще не сводит глаз с тюльпанов.

Я беру ее за плечи и повертываю так, что клумбы ей больше не видно.

– Теперь ты отвернулась, – говорю я. – Теперь их тут уже нет.

Ее грудь бурно вздымается.

– Не пускай их ко мне! Растопчи их, Рудольф!

– Да их уже нет. Ты отвернулась, и они исчезли. Как трава ночью и все предметы.

Она прислоняется ко мне. Я вдруг перестаю быть для нее Рольфом. Она прижимается лицом к моему плечу. Ей ничего не нужно объяснять: теперь я – Рудольф и должен это понимать.

– А ты уверен? – спрашивает она. И я чувствую, как ее сердце бьется возле моей руки.

– Совершенно уверен. Они исчезли. Как слуги в воскресный день.

– Не пускай их ко мне, Рудольф.

– Не пущу, – заверяю я ее, хотя мне не вполне ясно, что она имеет в виду. Но она уже успокаивается.

Мы медленно идем обратно. Она как-то сразу устает. Подходит сестра в мягких туфлях.

– Вам пора кушать, мадемуазель.

– Кушать? А зачем нужно то и дело есть, Рудольф?

– Чтобы не умереть.

– И опять ты лжешь, – говорит она устало, как будто безнадежно непонятливому ребенку.

– Сейчас нет. Сейчас я действительно сказал правду.

– Вот как? А камни тоже едят?

– Разве камни – живые?

– Ну конечно. Они самые живые. Настолько, что они вечны. Ты разве не знаешь, что такое кристалл?

– Только то, что нам рассказывали на уроках физики. Но, должно быть, все это вранье.

– Чистый экстаз… – шепчет Изабелла. – Совсем другое, чем те вон… – И она делает движение, словно желая повернуться к клумбам.

Сестра берет ее под руку.

– А где же ваша шляпа, мадемуазель? – спрашивает она, сделав несколько шагов и озираясь. – Подождите, я сейчас ее достану.

И она идет к клумбе, чтобы извлечь оттуда шляпу. А Изабелла торопливо возвращается ко мне, в ней появилось что-то очень мягкое.

– Не покидай меня, Рудольф! – шепчет она.

– Я тебя не покину.

– И не уходи! Мне пора. Они прислали за мной! Но ты не уходи!

– Я не уйду, Изабелла.

Сестра выудила шляпу и теперь спешит к нам на своих широких подметках, словно неотвратимая судьба. Изабелла стоит неподвижно и смотрит на меня. Кажется, будто мы прощаемся навеки. Но у меня каждый раз такое чувство, будто мы прощаемся навеки. Кто знает, в каком состоянии она ко мне вернется и узнает ли меня.

– Наденьте шляпу, мадемуазель, – говорит сестра.

Изабелла берет шляпу, и та вяло повисает на ее локте. Потом Изабелла повертывается и идет к флигелю. Она не оглядывается.

Началось все это в один мартовский день, когда Женевьева вдруг подошла ко мне в парке и заговорила, словно мы давно друг друга знаем. Такие случаи нередки – в лечебнице для душевнобольных не принято знакомить людей между собой; здесь находишься по ту сторону всяких формальностей, заговариваешь, когда хочешь, без долгих предисловий, говоришь сразу же о том, что у тебя на уме, и не беда, если собеседник не поймет, это дело второстепенное. Никто никого не старается убедить или что-нибудь доказать: люди встретились и беседуют, причем собеседники нередко говорят о совершенно разных вещах, но отлично понимают, о чем речь, именно потому, что один другого не слушает. Например, низенький кривоногий человечек, папа Григорий VII, ни с кем не спорит. Ему никого не нужно убеждать в том, что он папа римский. Папа – и все, и у него немало хлопот с Генрихом Львом, Каносса недалеко, и он иногда об этом говорит. Его ничуть не смущает, что собеседник – человек, воображающий, будто у него тело стеклянное, и поэтому просит каждого, чтобы его не толкнули, у него и так уж есть трещина; и все же они разговаривают: Григорий – о короле, который должен каяться в одной сорочке, а стеклянный человек – о том, что он не выносит солнца, ибо солнце в нем отражается. Затем Григорий дает ему свое папское благословение, а стеклянный человек на миг снимает платок, защищающий его прозрачную голову от солнца, и оба раскланиваются с вежливостью былых веков. Поэтому я не удивился, когда Женевьева подошла ко мне и заговорила, я только удивился, какая она красивая, действительно настоящая Изабелла.