Полицейские власти не могли поверить, что юноша из семьи священнослужителя был способен в здравом уме идти на столь противоправные действия. Была даже проведена судебно-медицинская экспертиза его умственного развития, пришедшая к выводу, что действовал он «с разумением». Николаевскому было предъявлено обвинение в призыве к ниспровержению государственного и общественного строя и к разжиганию вражды между отдельными классами населения.
О своем первом заключении Николаевский вспоминал как о времени «подлинного обучения»: «Я ожидал ареста в любой момент, и он наступил. Ведь это была обыкновенная вещь. Это означало, что я могу продолжать без колебания начатое дело»[60]. Действительно, пребывание в тюремной камере для шестнадцатилетнего юноши – время ломки или закалки. В случае Николаевского тюрьма закалила волю.
Тюрьма была переполнена, так как это было время кануна суда над большой группой рабочих из Златоуста, которые в 1903 г. участвовали в крупной забастовке, переросшей в столкновения с полицией и войсками. Бориса поместили не в обычное помещение для подследственных, которых, как правило, изолировали от остальных заключенных, а в большую камеру, окошко которой выходило во двор. Он мог видеть златоустовцев, когда их группами выводили к воротам, чтобы везти в суд. Эти рабочие вели себя дерзко, шумно протестовали, отказывались повиноваться, их подгоняли прикладами. Солидарность с ними выражали другие заключенные. Борис вместе с остальными шумно приветствовал подсудимых, криками выражал одобрение их поведению, призывал к еще большей стойкости. Он научился азбуке заключенных – перестукиванию между камерами, участвовал в часто повторявшихся, весьма шумных протестах против нарушения прав политических узников.
Вскоре, однако, Николаевского перевели в одиночную камеру. Стало намного тише и скучнее. Соседние камеры были сначала пусты, перестукиваться было не с кем. И когда вдруг на свой стук Борис, наконец, получил ответ, он чрезвычайно обрадовался. Правда, вскоре по «тюремной почте» передали, что по соседству находится провокатор, специально привезенный из Петербурга для того, чтобы собирать данные о подследственных. Но Николаевский вел себя осторожно; никаких порочащих его и других лиц сведений он соседу сообщить не успел.
Главным занятием теперь стало чтение. Получать литературу извне ему не было разрешено. Тюремная библиотека оказалась предельно скудной. Пришлось многократно перечитывать Библию, которой ранее почти не касалась его рука, хотя он был сыном священника. Таким образом, только в тюрьме Николаевский впервые «по-взрослому» прочитал Библию[61].
Значительно больше Николаевский тяготел к другой литературе. Через какое-то время был снят запрет на передачу книг, и сестра Александра, а затем и мать Евдокия Павловна стали приносить издания, допущенные либеральной цензурой к опубликованию. Тяготевшая к народникам и эсерам Александра приносила брату книги, соответствовавшие ее взглядам. Немалое впечатление произвели на узника статьи эсеровского лидера В.М. Чернова, публиковавшиеся в журналах «Русское богатство» и «Жизнь». Несмотря на свойственную Чернову патетику, в них прослеживалась немалая эрудиция автора, которая импонировала молодому человеку, учившемуся терпимо относиться к той идеологии, которую он не разделял, встав на сторону ленинской фракции социал-демократии, выступавшей за создание дисциплинированной и четко структурированной подпольной рабочей партии. И хотя в значительно большей степени Николаевского интересовали работы марксистов, казавшиеся доказательными и научными, несмотря на обычно присущую им сухость и догматизм изложения, доводы народников и эсеров он с ходу не отвергал. Его терпимость к идеям тех, кто считал себя выразителями интересов крестьянства, нежелание относиться к крестьянству как к «реакционному классу», стремление найти точки соприкосновения между социал-демократами и эсерами будут характерны для всей его дальнейшей деятельности.