Прежде всего, она была красивая, с узкими плечами, смешно морщила носик, улыбаясь своей самой лукавой улыбкой, со светлыми волосами (с возрастом они потемнеют) и россыпью забавных веснушек, покрывавших лицо с мая по сентябрь. Стоя на коленях у себя в комнате, на середине ковра, в окружении Барби-балерины, Барби – посла мира и трех мини-пони “Хасбро” с разноцветными гривами (все расставлено так, как хочется ей), сестра казалась не только хозяйкой самой себе, но и хозяйкой всего вокруг. Наблюдая за ней, я научился бережно обращаться с предметами: то, как она смотрела на них, как, всего лишь погладив, наделяла душой и значением ту или иную вещь, окружающий ее пьянящий розовый цвет убедили меня в том, что мир женщин намного увлекательнее, богаче и полнее нашего. Вот из-за этого я на самом деле сгорал от зависти.

И вообще Марианна была чем-то невероятным. Гибкая и крепкая, как тростник, на уроках балета, пока Эрнесто не заставил ее бросить танцы, потому что пуанты могли навсегда испортить ей ноги и привести к артрозу, хроническому тендиниту и прочим повреждениям опорно-двигательного аппарата; блестящая собеседница, приводившая в восторг интеллигентных друзей наших родителей (на обеде после конфирмации она удостоилась похвалы главврача больницы, в которой служил Эрнесто, за то, что к месту употребила слово “велеречивый”), но главное – чудо-школьница, до такой степени поражавшая всех своими успехами, что, когда она училась в средней школе, Нини устала отбиваться от комплиментов, сыпавшихся на нее со всех сторон – от учителей, завистливых родителей и просто знакомых, от которых Нини ничего подобного не ожидала и до которых долетала весть о потрясающих успехах девочки. У Марианны были способности ко всем без исключения предметам, и ко всем ним она относилась одинаково – серьезно, прилежно и бесстрастно.

Еще она играла на рояле. В пять часов по вторникам и четвергам к нам домой приходила ее учительница музыки Дороти. Дородная женщина с круглыми грудями и животом, одевавшаяся старомодно и во всем стремившаяся подчеркнуть, что по отцу она англичанка. Моей обязанностью было встречать ее в прихожей, а потом, спустя полтора часа, провожать.

– Добрый день, синьора Дороти!

– Милый, можешь называть меня просто Дороти!

А потом:

– До свидания, Дороти!

– Пока, солнышко!

Она стала первой жертвой тайного гнева Марианны. Союз с сестрой, который я долгое время ошибочно считал нерушимым, основывался на жестокой шутке. Как-то раз, ожидая появления учительницы музыки, Марианна сказала:

– Ты знаешь, что у Дороти дочка заика?

– То есть как?

– То есть она ра-ра-ра-разговаривает во-во-вот так. А слова, которые начинаются с “м”, вообще не произносит. Когда она обращается ко мне, говорит: “Ммм-ммм-мм-арианна”.

Она вытянула губы и принялась громко мычать. Изображала она здорово, похоже, с беспощадным весельем. Нини бы этого не одобрила: большую часть времени она волновалась, как бы ненароком кого не обидеть, в разговорах тщательно избегала упоминания о детях, чтобы никто, не дай бог, не подумал (ведь это было бы неправдой, совершенной неправдой!), что она хвастается или сравнивает нас с другими. Если Марианна говорила об однокласснике: “Он намного слабее меня, получает только ‘удовлеворительно’”, – мама пугалась: “Марианна! Не надо никого ни с кем сравнивать!” Представьте себе, что бы с ней стало, увидь она, как Марианна передразнивает заикающуюся дочку Дороти Берни, скосив глаза и скривив рот!

Поскольку в восемь лет я невольно подражал во всем маме, услышав, как Марианна мычит и повторяет согласные, я поначалу расстроился. Но потом я почувствовал, как мои губы постепенно растягиваются. И почти с ужасом понял, что улыбаюсь. Вернее, не так: я улыбался во весь рот, словно внезапно увидел что-то очень смешное. Марианна еще разок промычала, а потом тоже расхохоталась.