Мои джинсы. 

Моя рубашка.

Я смотрела на себя, идущую мне навстречу.

...со стороны я оказалась непривычной —  в зеркале я привыкла видеть себя красивее. Даже не красивее —  милее. А так —  черты лица резковаты, взгляд вроде бы рассеянный, спокойный, но жесткий… 

Темные, густые волосы цвета мореного дуба собраны в косу.  “Коротковата!” —  каркнуло что-то внутри.

Голубая рубашка облегает вполне приятные округлости, любимые джинсы удачно сидят на стройных бедрах…

“Тощевата!”

Я разозлилась  —  и я прошла мимо. Я проводила себя взглядом —  и я подобралась. И словно что-то внутри себя отпустила. И тут же ощутила, какое оно огромное, могучее и необоримое(?). Чары, что выплетались мной с болью, с любовью, с душевной мукой, с отчаянной надеждой, равзорачивались медленно, но неостановимо.

Всё. С выбранного пути уж не свернуть…

Меня вышибло из этого мира, только крылья успела расправить, чтобы смягчить рывок…

Крылья? Рывок?..

Но сон уже катился дальше —  как убежавший от бабушки Колобок.

Колобок-Колобок, что ж тебе дома не сиделось?

А потому что есть время сидеть в родительской избе на окошке —  а есть время взрослеть, своей дорогой идти.

Так у Колобка не очень хорошо вышло!

Так он поспешил —  а ты засиделась!

Я не хотела, мне не нравилось, чем закончилась сказка для Колобка —  только зрело, зрело в душе странное чувство, что моего желания никто не спросит. И что назад мне уж не воротиться...

Теперь я была в избе —  в той самой, в которой не так давно познакомилась с Гостемилом Искрычем —  и сверху-из угла смотрела, как поднимается по лесенке седая старуха со строгим лицом, как выкатывается из-за печи ей навстречу домовой, но она останавливает его одним жестом. И только кот, чернющий, щурил желтые глаза с лавки.

Меня потянуло за ней наверх, как воздушный шарик на веревочке. 

Старуха двигалась по комнатке (в памяти назойливо вертелось слово “горница”) как-то рывками. Перебирала вещи в сундуках —  серьезных, окованных металлом, с замочными скважинами и даже на вид неподъемных. Перекладывала вещи, явно одежду, только незнакомого вида, что-то убирала поглубже, другое поднимала повыше —  а кое-что и вовсе бросала себе за плечо —  и это, брошенное, исчезало, словно пересекало какую-то невидимую черту. В другом сундуке обнаружились мешочки, да сверточки, да скляночки, да… да чего там только не было. Вот только я не понимала что это всё такое.

Сундуков было много, они выстроились вдоль стен, оставив место лавке только у окошка. А в центре комнаты царил стол. И на нем лежала книга. Когда старуха взяла ее в руки… выражение лица у нее сделалось такое, с каким глядит на родного ребенка любящая мать. 

Она погладила толстый переплет и сделала шаг —  а меня рывком выдернуло вслед за ней на улицу. И я все еще пыталась понять, как же так, как могла я оказаться возле собачьей конуры, если только что еще была в избе под крышей —  а наружу, гремя цепью, уже выбирался песочной масти пес.

Ох, и здоровенная же оказалась зверюга!

Хорошо, что при мне он не пытался покинуть своей будки —  иначе обморок со мной приключился бы куда раньше!

Старуха же раскрыла перед его мордой книгу (она что, думает. что собака умеет читать?), и приказала:

—  Служи! Верой и правдой служи, храни вперед себя самого, защищай, не щадя живот своего! А как войдет новая Премудрая в силу —  твоей службе срок и выйдет. Если же не убережешь… Тут-то тебе и живу не быть!

Голос у старухи оказался хриплый, каркающий, шипящий, и коса ее, что стелилась по земле, показалась вдруг похожей на змею.