Маленький толстый лук, унизанный десятком тетив…

Захлестнул восторг чуда, редкостного и святого. Светел с двадцати шагов понял: певчее дерево было старым. Не на его, Светела, веку впервые струнами зазвучало. Может, даже не на веку Ерги Коренихи. Наследие, чтобы в божнице хранить, снимая лишь для праздника Рождения Мира, когда кипит мужской удалью боевой Круг… уж не по кружалам перепутным таскать, ввергая в скверну и бедствия…

Чего не отдал бы Светел за позволение прикоснуться, в ладонях понежить!

Беловолосый держал искру Прежних без трепета, как самую обычную дуделку или брунчалку. И вряд ли собирался души за облака возносить.

Шустрые заменки между делом раскупорили воеводские сани. Облачили Сеггара в поддоспешник. Взялись за броню…

Потыка кивнул белобрысому. Отрок начал играть.

Голос у древней пе́сницы оказался точно такой, какого подспудно ждал Светел. Серебряный, лебединый и звёздный.

Царь-обидчик, в ратном деле
Не сыскав желанной славы,
Снарядил копьё и стрелы
Ради прихоти кровавой.
Без вменяемой потребы
Причиняя смерть и раны,
Разлучил с высоким небом
Золотого симурана.
Пнул ногой, смеясь удаче,
Ком тускнеющего меха:
«Пусть поверженные плачут!
Что им свято – нам потеха!»

Эту песню вспоминали на Коновом Вене, ожидая назавтра войны с Ойдриговичами. Светел тоже её знал. Сам не пел: было больно. Вместо жестокого царя неизменно виделся парень, мало не причинивший смерть Рыжику. Тот был, правда, не жарый волосом, как дети всех андархских владык, просто медный. В том ли суть! Светел знал: если где-нибудь встретит, не ошибётся. «Покажу, как без дела стрелами бить…»

Между тем против древнего царя ополчился весь поруганный мир:

Только шутка вышла боком.
Голося, взлетели птицы:
Лютый царь, стрелок жестокий,
Обернулся кобылицей!
Свита в крик, упало знамя,
А свирепая кобыла
Поскакала с жеребцами –
То рожала, то кормила.
Раз валялась в том же поле,
Под копытом череп стукнул…
Вмиг продолжилась недоля –
Лошадь стала злобной сукой.
Годом позже, вся в коросте,
Отлучив приплод пятнистый,
В поле выкопала кости –
Тут же стала мерзкой крысой!
Снова год прошёл по кругу.
Для крысят на прежнем месте
Голохвостая зверюга
Подбирала клочья шерсти…
И вернулся царь державы,
Поседевший, грязный, хворый,
Вместо почестей и славы
Трижды меченный позором!
…Кнут и дыбу за глаголы
О проклятье симурана
Повелением престола
Посулили горлопанам…
Но заткни-ка рот напеву!
В землю косточки погрузли,
А над ними встало древо,
А из древа вышли гусли.
И гласят всему народу,
И звенят крамольной былью
Про старинную невзгоду,
Про изорванные крылья.

Коготкович заглушил струны.

– Чем ответишь? – крикнул весело, зная: спел на славу.

Обе дружины снова посмотрели на Светела. Светел очнулся и с ужасом вспомнил: Обидные так и лежали не налаженные. Он вслепую бросился к саночкам.

– Станет ждать тебя воевода! – досадливо фыркнула Ильгра.

Сеггар застёгивал нащёчники. Будь Светел готов состязаться, может, нашёл бы предлог повременить. А так – нет.

– Наша взяла. До горы! – обрадовались коготковичи.

– Рано хвалитесь! Хар-р-га! – зарычала в ответ Царская.

Сеггар поправил кованый пояс, зашагал навстречу Потыке. Светел стоял с пылающими ушами, понимая, что впервые зрит истинного Неуступа. Какой «дядя Сеггар», пестовавший юных заменков? Толстый поддоспешный суконник, выпуклые «доски» брони, шлем с бармицей, росший прямо из плеч… Доспех, весивший, наверно, пуды, пугающе искажал телесную соразмерность. На Коготка надвигался железный утёс. Ни глаз, ни лица, ничего человеческого. Неуязвимый, неприступный. Мечтая о расправах с врагами, Светел даже не представлял их такими. А если…