«Мы все носим в сэбэ сваю смерть, как курица яйцо, – сказал мне Руслан, когда я ему попыталась об этой гадости внутри себя сказать. – У вас, па-русски, живот – эта жизнь, ведь так? Нэ была бы смерти, дарагая, нэ была бы жизни. Мы и смерть – эта адно. Панятна? Дура». Он ударил меня по носу, щелкнул пальцами; небольно, но противно.

Я больше не заговаривала с ним об этом.


…страх, сначала страх.

Дикий, сумасшедший страх.

Страх выстрела. Страх: подстрелят, как медвежонка. Страх ступить на мину. Страх умереть – внезапно, не поняв, что с тобой случилось.

Но в страхе не будешь жить все время.

Я хлебала суп этот вечный у них из котла, эту гадкую, вкуса не ощущала, похлебку, ложку ко рту подносила и думала: о, е-мое, вот мы тут сейчас едим, а снаряд-то – раз! – и ляжет прямехонько в котел. Ха! Смерть! А пошла она, смерть. Все жрать хотят. И вот едят. И я ем вместе с солдатами; с чужим злым народом – я, живая стрелялка, хорошо работаю, шмаляю будь здоров. Хорошо меня Руслан научил!

А может, если ты такая меткая, то ты…

Ложка медленно плывет ко рту. Рука железная.

…то ты возьмешь да и убьешь свою смерть?!

«О-о, дура. Руслан бы сказал: такой русской дуры только поискать».

Хлебаю, втягиваю горячее пойло. Человек, он живой, он жрать три раза в день должен, а мы – от силы два успеваем, а то и один. У кого-то запасы есть, в мешках прячут, в рюкзаках. Меня Руслан пытается подкармливать. Я не ем его еду. «Ты што, па-стишься, па-русски, ха-а-а-а!» Он всерьез думает, что я молюсь своему богу. Ведь они все молятся. Все совершают, как это у них, намаз. Лицом к востоку – и валяй. Гр-гр-гр по-своему – только звуки булькают в жарком горле, как вода в горной холодной реке. Все холодное. Снег в горах холодный. Зима холодная. Вершины холодные. Война холодная. Горе холодное.

А смерть – она холодная или нет?

Смерть – она никакая. Она – дрянь, и все. И больше ничего.


ТАМ ничего нет. ТАМ мрак и дерьмо одно. Дерьмо – это еще хорошо бы, дерьмо живое и воняет. Отброс, да, но ведь жизнь. А ТАМ – ну ничего, ни вздоха, ни света, ни стона; даже и тьмы, наверное, нет. Тьма – это тоже что-то… ну, темное, ночное; шевелится она, тьма; это тоже жизнь.

Что же ТАМ?

А ничего. Просто – пустота.

Мертвая пустота.

Осознать трудно. Невозможно. Вот ты был – и вот тебя нет. Где ты?


– Але-о-о-она! Па-чисть винтовку сваю! Работа предста-ит.

Мразь. Гад. Кричит. Не видит, что я ем.

Я подношу ложку ко рту. Руслан подходит и глядит, как я ем.

– Сейчас. Дай пожрать.

Он делает шаг ко мне. Локтем выбивает у меня из руки ложку, и горячая похлебка выплескивается мне на подбородок, на гимнастерку. Ложка летит на камни. Звон алюминия. Ржанье солдат.

– Кан-чай рэста-ран, снайпер!

– Ловка он ей…

– Утрись…

Мне суют в руки тряпку. Жирную, грязную. Кусок портянки, что ли? Пахнет дико. Опять ржанье, гогот. Я тряпку не беру. Не слушаю смешки. Встаю, будто пуля в меня попала. Моя рука опережает меня и мой страх.

Я даю пощечину Руслану. Ты знаешь, солдат Алена, что за это в армии бывает?

Минуту он смотрит тебе в глаза. А ты в это время вытираешь подбородок. От жира, от разваренного лука. Рукавом гимнастерки вытираешь.

И тоже смотришь ему в глаза. Нагло, смело.

– О-о, – говорит он. Сизая щека его алеет. – О-о!

А в его глазах я читаю: «Да ты ничего не боишься, девка! Ты, может, и смерти не боишься?»

Я поворачиваюсь спиной к костру.

Глазами ему отвечаю: «Да, смерти не боюсь. И тебя не боюсь. Устала бояться. Все равно».

– Ты предлагал мне сменить винтовку, – говорю я Руслану. – Не меняй. Я к этой привыкла.