– Гляди, князь. Не солгала ведьма. И впрямь меня пометила. Только, прежде чем осуждать, выслушай, как оно было.
И рассказал. Разумеется, без подробностей, но и себя не щадил. Да, соблазнила, но и я хорош, поддался. А потом, спустя время, когда я практически порвал с ней, опять напоила какой-то дрянью, да еще надела на себя серьги, которые подарил твоей дочери князь Воротынский. До сих пор не пойму, как я ее за княжну принял. Видать, на хороших травках она свой медок настояла.
Давил в основном на понимание. В конце концов, старый князь – не красная девка. Сам небось гулеванил по юности, да и в зрелые лета, поди, нет-нет да задирал сарафан на смазливой холопке. Потому моя вина смотрится виной лишь перед его дочкой, а не перед ним. Для Андрея Тимофеевича мой блуд – тьфу, да и только. Он лишь удобный повод для отказа, не больше. Об этом я тоже упомянул.
Словом, рубил правду-матку. В глаза. Не как князь князю – как мужик мужику, пытаясь растолковать, что холопка Светозара, невзирая на выгоды и всевозможные посулы с ее стороны, не что иное, как гадюка за пазухой. Когда она ужалит, кого и как – неизвестно, но в любом случае мало не покажется. Ничего не забыл – ни про заговóр услышанный, ни про упертость ее, ни про угрозы. И ни с какими просьбами я к нему не обращался – излагал факты. Хитер Андрей Тимофеевич, а потому сам должен понять, что Светозара может пойти на все.
Долгорукий поначалу заикнулся, что, мол, все, мною сказанное, ни к чему, потому как этой девки-зловреды он и в глаза не видал. Наверное, решил, что я не мытьем, так катаньем к ней подбираюсь. Я и тут спорить не стал – пусть говорит. Напомнил об одном – опасна она. Очень опасна. Если ей покажется, что княжна все равно стоит поперек ее дороги – не остановится ни перед чем. Он дочери лишится, а я – невесты.
– Я ведь тебе там во дворе правду про монастырь сказывал, – заикнулся он. – И за язык Марью никто не тянул. Уж больно она за это «пятно» осерчала.
– Верю, – отозвался я. – Но ты и другое в разум возьми. Обида девичья, как вешняя вода. Погодим немного, а там я сам к тебе приеду, в ноги к ней упаду, вымолю прощение. И поверь, никто ее так, как я, на всем белом свете любить никогда не будет. Богом она мне суждена, не иначе. К тому ж чем я тебе плох? Обидел? Но и ты, князь, меня пойми – когда тебя в глаза татем называют, кому оно приятно?! А потом и ты не сдержался, вот и получилось – коса на камень. Ты лучше другое возьми. Князь Воротынский ныне даже не боярин – слуга государев. Куда уж выше[11]. Я у него в чести. Да и государь, сам же ты видел, тоже ко мне с лаской.
Изрядно размякший от моего неподдельного радушия Долгорукий не преминул остеречь, что ласка государя, как лапа у кота – ныне бархатные подушечки, а завтра вострые коготки, но меня было уже не остановить.
– Деньгá? – вещал я. – Есть она у меня, и немалая. Чины? Тут да. Их я пока не имею. Но с другой стороны взять – какие мои годы. Будет, все будет.
– Как бы царь к тебе не мирволил, ни боярской шапки, ни даже окольничего тебе не видать, – резко перебил меня Долгорукий.
– Может, и так, – не стал спорить я. – Но ты вдумайся: неужто в этом счастье? Бог есть любовь, а ты хочешь…
Долго я говорил. Но и про Светозару проклятую не забывал. Говорят, кто-то из древних римлян каждую свою речь в сенате заканчивал словами «Карфаген должен быть разрушен»[12]. Пунктик такой у мужика был. Идефикс. Ну а учитывая, что я тоже вроде как фрязин, то бишь итальянец, да еще из Рима, мне сам бог велел пунктиком обзавестись. Словом, после второй братины я, о чем бы ни говорил, заканчивал одинаково: «А девку ты эту гони».