Чувствовал воевода себя препаскудно. Глядя на удаляющуюся, прямую как тростник спину кудесницы, Всеволоду со стыда и злости захотелось что есть мочи стукнуть себя по лбу поленом, но он понимал, что это ничего бы не исправило. Он обидел Врасопряху почём зря и теперь сожалел об этом. Всё получилось как-то глупо, бестолково, но сделанного было не вернуть. Как говорят: «слово не воробей – вылетело, не поймаешь». Коря себя, Всеволод следил, как воины тянут на поводу упирающихся ослов, оглашавших воздух протяжным, икающим рёвом. Помогал им в этом мокрый по самые подмышки, хмурый, вызверившийся Карась. Участие болотника в основном сводилось к тому, что он, бестолково махая ивовым прутиком, костерил на чём свет стоит ни в чём не повинных животных, их матерей, переправу, реку и погоду. При этом Кузьма проявил в сим занятии недюжее усердие и воображение, ни разу не повторив, ни одного обсценизма дважды. Судя по скверному настроению зареченца, у него закончилось припасённое в дорогу спиртное.
Когда на этом берегу никого не осталось воевода, чертыхнувшись, сел в седло и осторожно пустил Ярку под откос. Зайдя в реку, кобыла на секунду замерла, хлестнув бока хвостом. Вода была холодной. Неуверенно ставя копыта на осклизлые камни, лошадь тронулась вперёд. Раздувая ноздри, она фыркала и трясла гривой, но всё же шла охотно, без понукания. Течение принесло и навесило на её бабки нитки роголистника, присосавшиеся к шкуре как пиявки. В самом глубоком месте вода дошла Всеволоду до сапог, облепив ступни пеной и мелкой камышовой крошкой. Наконец, преодолев последнюю сажень, они выбрались из реки и лошадь радостно заржала. Всеволод кинул прощальный взгляд назад, на опустевший берег, в песке которого всё ещё виднелись следы гридей и примятые стрелки болотного хвоща.
«Вот мы и в Заречье» – подумал воевода.
4.
Засека
Когда дружина вышла к Горелой засеке, уже почти стемнело. Пурпурное свечение за горизонтом, умирая, исчезало, напоследок укутывая землю сумрачным покровом. Тропа, змеёй ползущая по лугам, наконец-то вывела их к тёмной, негостеприимной стене леса. На угрюмой опушке кряжистые сосны и могучие, вековые ели, уцепившись спутанными корнями за пологий земляной вал, росли странно, под углом. Выглядело это так, словно в стародавние времена почва здесь вдруг вздыбилась, пошла волною, да так и замерла, склонив стволы деревьев, сделав их и вправду похожими на оборонный заруб, живые шипы, которыми мрачные глубины леса отгородились от непрошеных гостей. Кора многих исполинов пестрела застарелыми следами гари, в вечернем сумраке походившими на потёки чёрной крови. Лес у подножия этого нерукотворного вала казался пустым и безжизненным, но, присмотревшись, можно было заметить, как в сплетении ветвей нет-нет да и мелькнёт огненно-рыжий язык – хвост белки или шумно чвиркнет, подражая какому-нибудь лесному обитателю, сойка-пересмешница. Однако Зареченская чаща, храня торжественную мрачность, не любит чуждых звуков, и крик пёстрой лесной птицы тут же стает, растворится, вплетётся в шум ветра, гуляющего в кронах деревьев, в тихий заунывный скрип кривых ветвей. И вновь наступит тишина.
В стороне от тропы, вырубив подлесок, разбили свой бивак опричники. Возле поставленного шатра уютно трещал костёр, над которым румянилась насаженная на самодельный вертел тушка молодой косули. Сквозь весёлый смех, окружавший собравшуюся возле огня компанию, пробивалось немелодичное мужское пение под пискливый аккомпанемент жалейки. Слов, заглушаемых фырканьем стреноженных коней, было не разобрать. Но, судя по брызгам хохота, волнами взрывавшего компанию, песенка была не храмовым псалмом.