Но…
Но оба они помнили с беспощадной ясностью и другое. Совсем другое.
Они помнили город, не похожий на Москву, южный, тёплый город – и море, и двухэтажный каменный дом, и здоровенный грецкий орех, который рос во дворе. Они помнили южную тихую улицу, резные листья инжира, виноградные лозы над каменными площадками – рядом с их домом тоже была такая. А ещё они помнили, как тоскливо выла сирена, как на автобусную станцию тянулся отовсюду народ, с кульками и чемоданами, как в автобусы не пускали мужчин, как, передавая из рук в руки, в какой-то отдельный автобус силком запихивали ревущих от ужаса детей, как тряслась земля, и как потом, уже ночью, после изматывающей дороги, после жажды, духоты, и нескончаемого плача, их встретила на какой-то незнакомой площади ещё живая тогда бабушка Надя, такая же зареванная и перепуганная, как они сами; в пропыленном, но всё еще пахнущем домом ситцевом старом платье. И как она обняла их, причитая, и прижала к себе, и как они стояли, уткнувшись в это платье, и тоже ревели – но уже от облегчения. Они помнили чужой, незнакомый, холодный город, в который попали через неделю, помнили серую от горя и усталости маму, бабу Надю, комнату, в которой, кроме них, жили какие-то чужие незнакомые люди, помнили, как ходили три года в школу, и как учились спешно ругаться и драться, и как в один отнюдь не прекрасный день снова послышался уже подзабытый голос сирены, а потом был ад, кромешный ад, из которого вышли не все, и баба Надя осталась тогда в этом аду, хорошо, что мама уцелела, и они скитались с мамой по чужим углам еще четыре года, если не больше. Воспоминаний было много, но все они казались какими-то смутными, зыбкими, нечеткими, как словно бы они смотрели на эту картину прошлого сквозь сложенную в несколько слоев марлю. То ли было, то ли не было. Вроде бы – было. Вроде бы. Кажется…
– Одно только не пойму. Участки же рядом. Если всё так, как мы помним, если не было никакой войны, никакой мамы Тони, никакой бабушки Нади, то почему, Яр, мы познакомились с Романом, Адой, и Аглаей только в прошлом году? – спросил как-то шестнадцатилетний Ян. – Мы должны были их знать с самого детства. Ведь живём забор в забор. У тебя есть какие-то мысли на этот счет?
Яр тогда лишь отрицательно покачал головой. Если у него и были в тот момент какие-то мысли, то лишь об Аде. О том, какие у неё темные глаза, и пушистые ресницы. А ещё о том, что ей идут распущенные волосы, но мать заставляет её залетать эту дурацкую косу, которая ей не идёт, и что с распущенными волосами было бы гораздо лучше…
***
Крапива поддавалась неохотно, Яр ходил пить корвалол еще дважды, и, наконец, заросли оказались побеждены. Стоя над стеблями поверженного кусачего врага, Яр улыбнулся – знай наших. Тяпкой он сгреб крапиву с дорожки, и соорудил кучу из неё под той яблоней, которая находилась подальше. Отлично. Просто отлично. А места сколько освободилось! Может быть, притоптать тут всё получше, и поставить лавочку? Ну, то есть сколотить лавочку из чего-нибудь, под сараем, кажется, валялись какие-то доски. Так, стоп, одернул Яр сам себя. Есть уже одна лавочка, у террасы, так зачем ещё? Сидеть под яблонями? А смысл? Ну, посижу раз, другой, но здесь и сидеть особенно охоты нет, недалеко дорога, и пусть по ней редко ходят, но ведь ходят же. Нет, не надо мне тут лавочки, решил Яр. Не кусается крапива, и ладно. Этого довольно.
На участке Ады заиграла какая-то музыка – значит, Ада либо вытащила проигрыватель, оставшийся от матери (что сомнительно), либо зарядила, наконец, или планшетку, или телефон, и слушает свои старые записи (скорее всего, так и есть). Он прислушался. Точно, одна из Адиных любимых песен. Причем англоязычная. Вот же дура, снова обругал он Аду, конечно, это не запрещено, да и тут вряд ли услышат, но могут докопаться. Хотя, с высокой долей вероятности, слушать, кроме него и Ады, эту песню некому. Напротив дом стоит пустой уже три года, рядом с Адиным участком дом почти развалился, а через участок живет девяностолетняя старуха, которая слышит хуже, чем плохо. Но чем чёрт не шутит?