А сколько памяти скрывалось в каждой травинке, в налитых ягодах среди мха, в сонных деревьях и шепоте ветра в листве! Вспоминалось легко. Слова сами приходили на ум, руки сами тянулись, чтобы огладить, разбудить, согреть. А дальше тишина. Ни тепла, ни отклика, ни привета. Дубки продолжали равнодушно шуметь, клонилась к земле плакун-трава, прятались во мхе россыпи брусники. Лес слышал, лес видел, но не принимал. Ничего не чувствовал. Не желал делиться силой.
«Я твой сын! – хотелось закричать Лежке. – Я родился на поляне, дарованной тобою роду, что меня зачал. Я такой же, как все они. Я жил здесь в холода и зной, в засуху и дожди. Я схоронил отца, я потерял сестру и брата, я не мог называть мамой ту, что дала мне жизнь. Я разделил с тобой всю боль, всю горечь тревог и страха. Я стою перед тобой, твой сын, как остальные твои сыновья. Так почему же ты не примешь меня, лес-господин?»
Хотелось, но Лежка молчал.
Больно бывает только в первый раз. Всю обиду, что мог, Лежка испытал на рассвете своего посвящения. Лес не принял его тогда, так зачем горевать теперь? Не проси, чего тебе не суждено. Вспоминай себе, что помнится. Про рябинушку, про землицу, что стоять должна, как дуб, про девку, которая несет в себе болотную гниль и вряд ли переживет эту ночь.
О гнили Лежка помнил смутно. В доме за слово одно такое выгоняли в подпол – просить лес о милости, отгонять от себя анчуток, прячущихся во тьме. Их мохнатые тени скользили по стенам, Лежка осенял себя защитным знаком, но каждый раз натыкался на что-то мягкое и хохочущее, давился криком и убегал вверх по лесенке – плакать и звать тетку Глашу.
Но гниль в доме знали. Если в лихую ночь выйти в чащу да пойти от родовой поляны с поляной лобной туда, где сплетаются кряжистые корни старых сосен и только пройдохи-хорьки шныряют меж ними, выискивая добычу, то обратно можно и не вернуться. А коли вернулся да поранился по пути, то домой принесешь подарочек. Рана станет гноиться, кровь потечет мутная, в черноту. Начнется лихорадка, сбегутся из ниоткуда тени, приведут с собой упыря, тот и выпьет всю гниль из раны, а с ней и кровь. А с кровью и жизнь. Так себе сказочка на сладкий сон.
Кто пойдет по следу девки, несущей с собой болотную рану, и думать не хотелось. Твари топи, падальщики чащи. Силы темные, вековые. Кого привлечет запах смерти и слабости?
Если бы Лежка мог, то припал бы к земле всем телом, взмолился бы лесу, призвал бы его в защитники. Даже наговор он бы вспомнил. Да только лес укрывался ночным пологом, равнодушный и темный, полный опасности и тех, кто опасностью этой был. Лежка ускорил шаг.
Он выбрался из зарослей бузины, осторожно, чтобы не сорвать неспелой грозди, – довольно недобрых знаков, – прошел еще немного, обогнул пологий край оврага и выбрался к высокой ольхе, где они оставили Лесю. Но Леси не было. Только примятая трава да скинутая с плеч серая шаль.
Кровь прилила к щекам. Лежка даже глаза потер, вдруг почудилось. Крик вырвался из груди раньше, чем он успел подумать.
– Леся! Ау!
В переплетении бузинных веток испуганно зашевелилось что-то маленькое, поросшее жесткой шерстью; недовольно ухнула сова, взлетела с ольхи и скрылась в чаще, сбивая листья, затрепетала в траве приговоренная ею добыча.
– Леся!
Крик понесся вперед, от лещины к оврагу, скользнул на его дно, увяз среди бурелома, крапивы и сныти.
– Леся!
Затрещали ветки, заходили ходуном. Кто-то пробирался через лещину, кто-то услышал и поспешил на зов. В сгущающихся сумерках было не разглядеть – зверь ли, тварь ли болотная, – но Лежка обмер. Глупый пес не станет брехать на краю двора, если за ним волки да лисы. Мышь не запищит в ночи, зная, что филин не дремлет. Лес могуч; будь тих в нем, будь незаметен, и выживешь. А станешь кричать у тенистого оврага, где давно уже не спят его обитатели, так приготовься к смерти.