– Меньше слушал бы да учился больше, – оскалилась она. – Вон яма обсыпалась. Заживо схоронить решил девку свою?

Лежка скользнул под корень, начал похлопывать рыхлую землю, забормотал чуть слышно. Слов Поля не разобрала, но узнала.

– Стой крепко, как дуб стоит, в бурю, во мглу, во вражью сторону. Стой крепко, как дуб стоит, не майся, не кайся, врага не страшайся. Стой крепко, как дуб стоит.

Так Батюшка просил стоять дом, любой, что укрывал его от непогоды и злой ворожбы. И тот большой и могучий, звавшийся родовым, и кучу лапника, в которую он залезал, чтобы переждать лихую ночь. Под его сильными ладонями крепчали стены, каменела рыхлая земля. От его слов утихал ветер и дождь переставал заливать внутрь убежища.

Жаль, что мальчик не был похож на отца. Под его тонкими пальцами земля только мялась, сыпалась вниз, обращалась в жижу. От его голоса – слишком тонкого, слишком слабого для Хозяина леса – поднимался холодный ветер, занимался мелкий дождь.

– Отойди, – бросила ему Поляша. – Наигрался в лесового, и хватит.

Тот пристыженно отполз. Поляша схватила поваленную сосновую лапу, обломала тонкие палочки, бросила их на дно ямы, подперла стену узловатой веткой так, чтобы хвоя стала пологом. На ночь хватит. А коль ночь девка переживет, так вторую тут проводить точно не станет.

– Приведи ее, – приказала Поляша, выбираясь наружу. – Сюда положим, землей забросаем, рябиной с лишайником прикроем. Повезет – не почуют ее.

Мальчик закивал, поднялся на ноги, отряхнулся. Послушный, как домашний щенок от побитой суки. Что за напасть такая с родом вышла? Что ни дитя, так зверь. Один дикий волк, ни обуздать, ни приручить. Другой скулящий пес, без чести и имени. Был бы третий, может, и свезло бы. Вырос бы Хозяином. Лесным, но человеком. Мысль эта пронзила Поляшу от макушки до истерзанных ступней.

– А если не повезет? – не ко времени спросил Лежка.

И она не сдержалась.

– Если не свезет, то к утру сожрут ее. Утащат в овраг и сожрут. И я по ней плакать не буду. – Ощерилась в побелевшее лицо. – Иди, говорю, пошел!

Мальчик отвернулся и поспешил прочь. А Поляша осталась ждать, вместе с болью своей и лесом, что никак не желал различать в ней родную кровь. Может, потому, что крови той не осталось.

Олег

Вспоминать было приятно, память накатывала мягкой волной, оплетала нежными ветвями, шептала на ухо легко-легко, чуть слышно. Слышно лишь ему – Лежке.

Он никогда еще не заходил так далеко в чащу, никогда не был в такой немыслимой дали от родного порога, но лес оказался ему знаком. За поляной начинался орешник, про него часто говорили в доме, мол, осень пришла, надо сходить, собрать дозрелое, а то, что попáдало, оставить, пусть набежит зверья, мелкого и большого, пусть наестся со стола лесного Батюшки.

Долго тянулась лещина, то разрасталась, раскидывалась ветвями так широко, что не пройти, то редела, уступала молодым вязам и дубкам, и про это Лежка знал. Давно еще, когда Батюшка был могуч, а Поляша совсем еще девочка, что сбегала из дома, стоило только глаз с нее свести, в дальнем орешнике потерялась Фекла. Увязалась за братом, ушедшим искать любимую тетку, да не поспела. И долго плутала, выдохлась совсем; вернул ее домой Батюшка в самой ночи, благо не было тогда болота в лесу, ходи себе, гуляй, не тронет тебя ни мавка, ни кикимора.

Феклу сгоряча отходили прутом, та не пискнула даже, приняла заслуженную кару как подобает. А в растрепанных волосах ее запутались дубовые листики, нежные-нежные, молодые совсем. Лежке и трех лет тогда не было, но он точно помнил, как приговаривала заплаканная Глаша, мол, девка-то до конца лещины добежала, окаянная, до дубков самых, дура- дура!