мудрый хан!
Ошибся хан
и ничего не понял!..
Они еще построятся
в полки.
Уже грядет,
уже маячит
битва!..
Колеса были
слишком высоки.
А дети подрастают
очень быстро.

Играют гаммы…

Е. Малинину

За стенкой дальней
играют гаммы…
Они
недавно
звучали в Каннах.
Они упорны,
они бесстрастны.
В них столько
пота,
что даже страшно.
Об этой странности,
как об открытии,
твердили
разное
в газетах критики.
Статьи подробные
понаписали…
Билеты
проданы
в концертном зале.
Сегодня вечером
весны
прибавится…
Рояль доверчиво
вздохнет под пальцами.
И —
откровением
за откровенность —
в прикосновении
родится вечность…
А в зале сядут
ребята
дельные
пятидесятых
годов
рождения…
Внимают нехотя.
Глядят загадочно.
Им очень некогда
волынить
с гаммами!
Земля заходится.
Она —
рискова.
Чего-то хочется
совсем другого!
Но так,
чтоб сразу
в разливах меди
с начальной фразы
пришло
бессмертье!
Земля взлохмачена.
Пыль
под ногами…
Терпите,
мальчики!
Играйте гаммы.

«Мне уже в который раз…»

Мне уже в который раз
снится тот же самый сон:
затемненные дома
спину горбят.
До второго этажа
город снегом занесен —
неживой,
не простой,
старый город.
Долгой полночью накрыт.
Звездным инеем согрет.
На плечах моей земли —
снег налипший.
Будто он —
за тыщу зим.
Будто он —
на тыщу лет.
Только я и сквозь него —
слышу!
Слышу!
Продирается трава!
Продирается,
крича!
Так
продрогшее зверье
рвется к снеди.
У меня в ушах звенит
боль зеленого луча.
Я ползу,
я плыву
в темном снеге.
Я хочу спасти в траве
молчаливых светляков.
Но грохочет надо мной
мир уставший!
До травы,
как до весны,
невозможно далеко.
Далеко-далеко.
Даже дальше.
Нет еще других времен.
Нет еще других погод.
Лишь зыбучая метель
впала в ярость…
Это —
очень старый сон.
Это —
сорок первый год.
Это —
карточки на хлеб
потерялись.

«У киоска поет Отелло…»

У киоска
поет Отелло
над изящным трупом жены…
Все
транзисторные антенны,
будто шпаги,
обнажены!
Из нахохлившихся домишек,
из садов,
из любой квартиры,
из карманов и из подмышек
лезут песни,
льются мотивы!
То в цветном восточном обличье,
то мерцающие,
как свеча,
то приказывая,
то мурлыча,
то покрикивая,
то шепча.
Оголтелые,
злые,
зыбкие…
Слышишь:
снова на весь квартал
с бабьей грустью Людмилы Зыкиной
соревнуется
Ив Монтан…
Сквозь него проступает
ария.
А за этой арией следом
гром
Ансамбля Советской Армии
кроет с жаром
по диксилендам!..
Треск морзяночного гороха
в перерывах —
вместо отдушины…
Так планета многоголоса,
будто этих планет —
полдюжины!
Усмехаются люди муторно.
Спят с транзисторами под головой…
И своя у каждого
музыка.
Свои песенки.
Выбор свой.

«Хочешь – милуй…»

Хочешь – милуй,
хочешь – казни.
Только будут слова
просты:
дай взаймы из твоей казны
хоть немножечко
доброты.
Потому что моя
почти
на исходе.
На самом дне.
Погубить ее,
не спасти —
как с тобою
расстаться мне!..
Складки,
врезанные у рта,
вековая тяжесть в руках…
Пусть для умников
доброта
вновь останется
в дураках!..
Простучит по льдинам апрель,
все следы на снегу замыв…
Все равно мы
будем добрей
к людям,
кроме себя самих!
Все равно мы
будем нести
доброту
в снеговую жуть!..
Ты казнить меня
погоди.
Может,
я еще пригожусь.

«Приходит врач, на воробья похожий…»

Приходит врач, на воробья похожий,
и прыгает смешно перед постелью.
И клювиком выстукивает грудь.
И маленькими крылышками машет.
– Ну, как дела? —
чирикает привычно. —
Есть жалобы?.. —
Я отвечаю:
– Есть.
Есть жалобы.
Есть очень много жалоб…
Вот, – говорю, —
не прыгал с парашютом…
Вот, – говорю, —
на лошади не ездил…
По проволоке в цирке не ходил…
Он морщится:
– Да бросьте вы!
Не надо!
Ведь я серьезно…
– Я серьезно тоже.
Послушайте, великолепный доктор:
когда-то в Омске
у большой реки
мальчишка жил,
затравленный войною…