В голове у нее стоял такой лязг и трезвон, что она испугалась, как бы этого не услышал Бреворт.

– Ты сделаешь мне огромное одолжение, – продолжил он. – Господи, я понимаю, это безумство, но что может быть безумнее сегодняшних событий? Пойми, если ты станешь моей женой, в газетах появится совершенно другая история: все решат, будто Эмили уехала из-за нас с тобой, и посмеиваться станут не над кем-нибудь, а над ней.

В глазах Олив блеснули слезы негодования.

– Видимо, нужно делать скидку на твое уязвленное самолюбие, но ты, надеюсь, понимаешь, что такого рода предложение для меня оскорбительно?

У Бреворта вытянулось лицо.

– Извини, – выдавил он через мгновение. – Наверное, я полный идиот, если такое задумал, но для мужчины невыносимо на всю жизнь потерять чувство собственного достоинства по прихоти девушки. Теперь я вижу, что прошу невозможного. Извини.

Встав со стула, Бреворт подхватил свою тросточку.

Он пошел к дверям, и сердце Олив забилось где-то в горле; ее, вместе с гордостью и щепетильностью, захлестнуло мощной, неодолимой волной самосохранения. Шаги Бреворта уже доносились из коридора.

– Бреворт! – окликнула она и, вскочив, бросилась следом.

Он обернулся.

– Бреворт, как называется та газета, где неосторожно высказался твой дядюшка?

– Какое это имеет значение?

– Если позвонить прямо сейчас, они еще успеют переписать репортаж! Я скажу, что мы с тобой этим вечером поженились!

III

В Париже есть определенный круг, представляющий собой не что иное, как разношерстное продолжение американского общества. Входящие в него люди сотнями нитей связаны со своей страной; их развлечения, причуды, взлеты и падения читаются как раскрытая книга друзьями и родными, не покидающими Саутгемптон, Лейк-Форест или Бэк-Бей. По этой причине все адреса Эмили, которая во время своего предыдущего вояжа по Европе перемещалась вместе с континентальными временами года, становились достоянием гласности; но теперь, после несостоявшегося венчания, когда она отплыла из Нью-Йорка, следы ее потерялись уже через месяц. Изредка она писала отцу; изредка доходили слухи, что ее видели в Каире, в Константинополе, реже – на Ривьере; вот и все.

Как-то раз, год спустя, мистер Каслтон повидался с дочерью в Париже, но, как он потом признался Олив, эта встреча оставила у него лишь чувство неловкости.

– Было в ней нечто такое, – туманно сказал он, – отчего казалось, будто… будто на уме у нее много всякой всячины, до которой мне не дотянуться. Она не дерзила, нет, но держалась натянуто, как автомат… О тебе спрашивала.

При всей надежности тылов – трехмесячный ребенок, великолепная квартира на Парк-авеню – у Олив дрогнуло сердце.

– Что именно она сказала?

– Порадовалась за вас с Бревортом, – ответил он и добавил для себя одного, не сумев скрыть досаду: – Хотя ты сделала лучшую партию в Нью-Йорке, а она пробросалась…

С той поры минул не один год, и как-то раз голос секретаря в телефонной трубке спросил Олив, не смогут ли они с мужем заехать в тот же вечер к мистеру Каслтону. Они застали старика в библиотеке, когда тот взволнованно расхаживал из угла в угол.

– Что ж, этого следовало ожидать, – гневно заявил он. – Люди не стоят на месте; никто не стоит на месте. В этом мире можно либо подняться, либо скатиться вниз. Эмили предпочла скатиться вниз. Сейчас она где-то у самого дна. Доводилось ли вам слышать о человеке, которого мне отрекомендовали… – он сверился с каким-то письмом, – как «распутного бездельника по фамилии Петрокобеско»? Сам он величает себя «принц Габриэль Петрокобеско» из… неизвестно из каких мест. Письмо это прислал мне Холлэм, мой доверенный человек в Европе, и вложил в конверт вырезку из парижской «Матэн». Судя по всему, полиция предложила этому господину покинуть Париж, и в немногочисленной свите, отбывшей вместе с ним, была замечена молодая американка, мисс Каслтон, «по слухам – дочь миллионера». На вокзал их доставили под конвоем жандармов. – Дрожащими пальцами он передал газетную вырезку и письмо Бреворту Блэру. – Что ты на это скажешь? Как низко пала Эмили!