– На пару минут! – возмутился молодой человек. – Ничего себе «на пару минут». Публика уже ерзает и шуршит, как в цирке, а органист полчаса наяривает одну и ту же мелодию. Сейчас скажу ему – пусть для разнообразия джаз сыграет, что ли.

– А который час? – забеспокоилась Олив.

– Без четверти пять… нет, без десяти.

– Возможно, на дорогах пробки. – Олив умолкла, потому что по ризнице проталкивался к телефону мистер Гарольд Каслтон, за которым поспешал обеспокоенный викарий.

И тут по церкви потек вспять удивительный людской ручеек – сначала по одному человеку, потом по двое, и вскоре в ризнице уже стало тесно от родни и общей сумятицы.

– В чем же дело?

– Что стряслось?

Сам не свой, с докладом прибыл шофер. Гарольд Каслтон чертыхнулся, вспыхнул и начал грубо пробиваться к выходу. Кто-то попросил освободить ризницу, а потом, будто в противовес ручейку, по церкви от выхода к алтарю потек гул голосов, нарастая, делаясь все громче и взволнованней, поднимая людей с мест и переходя в приглушенный рев. От алтаря донеслось объявление насчет отмены венчания, но его, похоже, никто не услышал: все и без того поняли, что стали свидетелями громкого скандала, что Бреворт Блэр напрасно ждет у алтаря, а Эмили Каслтон сбежала из-под венца.

II

На Шестидесятой улице толпилось с десяток репортеров, но погруженная в свои мысли Олив, подъехав к дому, не разбирала их вопросов; ей отчаянно хотелось одного – пойти и утешить некоего человека, но она не имела права к нему приближаться, а потому в качестве замены разыскала своего дядю Гарольда. Вошла она через анфиладу шатров, стоимостью в пять тысяч долларов каждый, где, ожидая развития событий, буфетчики и официанты замерли в уважительном траурном полумраке возле подносов с икрой, индюшачьими грудками и пирамидой свадебного торта. Олив нашла своего дядю наверху: он сидел на пуфе перед туалетным столиком Эмили. Разбросанные перед ним косметические принадлежности – наглядные свидетельства женской подготовки – делали его крайне неуместное присутствие символом безумной катастрофы.

– А, это ты. – Голос его звучал безжизненно; за два часа он состарился.

Олив обвила рукой его согбенные плечи:

– Мне так горько, дядя Гарольд.

Он вдруг изверг поток брани; из одного глаза медленно выкатилась крупная слеза.

– Пусть приедет мой массажист, – выговорил он. – Скажи Макгрегору, чтобы вызвал.

Словно заплаканный ребенок, он сделал судорожный вдох, и Олив заметила у него на рукавах слой пудры, как будто дядя Гарольд, разморенный своим благородным шампанским, рыдал, облокотившись на туалетный столик.

– Телеграмму принесли, – забормотал он. – Где-то здесь лежит. – И с расстановкой добавил: – Отныне моя дочь – это ты.

– Что вы, разве можно так говорить!

Развернув телеграмму, она прочла:

НЕ МОГУ СООТВЕТСТВОВАТЬ ЛЮБОМ СЛУЧАЕ ОСТАНУСЬ ДУРОЙ НО ТАК БЫСТРЕЙ ЗАЖИВЕТ ЧЕРТОВСКИ СОЧУВСТВУЮ ЭМИЛИ.

Распорядившись насчет вызова массажиста и поставив камердинера охранять дядюшкину дверь, Олив прошла в библиотеку, где сбитый с толку секретарь пытался уклониться от прямых ответов на любопытные и настойчивые телефонные звонки.

– Я в таком расстройстве, мисс Мэрси! – воскликнул он дрожащим от отчаяния голосом. – Поверьте, голова раскалывается. Мне уже полчаса мерещится снизу танцевальная музыка.

Тут и Олив показалось, что она сама тоже на грани помешательства – сквозь шум уличного движения до нее отчетливо и ясно доносилась мелодия:

…Мне до нее
Как до луны,
Совсем другие
Ей нужны…
Кого она…

Стремительно сбежав по лестнице, Олив промчалась через гостиную; мотив все настойчивее звучал у нее в ушах. У входа в первый шатер она остановилась как вкопанная.