Девочка задумалась.

– Выйти за тебя замуж, – вежливо, но неуверенно ответила она.

– Довольно, Бреворт, – сказала ее мать. – Они уже едут.

– Я их вижу! – воскликнул мальчик.

Кавалькада двигалась по запруженной улице. За королевскими гвардейцами появились другие, следом – драгунская рота, эскорт мотоциклистов, и Олив невольно затаила дыхание, вцепившись в балконные перила: между двумя рядами дворцовой стражи ехали две величественные, пурпурные с золотом кареты. В первой сидели монархи в блеске позументов, крестов и звезд, а во второй – их супруги, одна старая, другая молодая. Над этим зрелищем витал ореол старой, подчинившей себе полмира империи, ее флота и празднеств, ее великолепия и символов, и толпа это чувствовала: впереди карет медленно катился гул, перерастающий в мощный, дружный рев приветствий. Королевы кланялись направо и налево; толпа знала историю второй королевы, но и ту горячо приветствовали. Очень скоро пышность и блеск промелькнули под балконом и скрылись из виду.

Олив отвернулась; в глазах у нее блеснули слезы.

– Неужели она довольна, Бреворт? Неужели она по-настоящему счастлива с этим кошмарным человечком?

– Она получила желаемое, ты согласна? А это что-нибудь да значит.

У Олив вырвался протяжный вздох:

– Ах, в ней столько прелести, столько прелести! Я всегда от нее таяла, даже когда злилась.

– Все это глупости, – сказал Бреворт.

– Да, наверное, – ответили губы Олив.

А сердце, окрыленное невольным обожанием, уже летело следом за ее кузиной в дворцовые ворота, до которых было всего полмили.

Интерн[9]

I

По традиции в самый жаркий день весны в клубе «Кокцидиан» устраивается капустник, и тот год не стал исключением. В гостиных вытянутого в длину старинного здания изнывали от жары две сотни врачей и студентов, и еще две сотни студентов толпились в дверях, преграждая путь любым дуновениям вечернего мэрилендского воздуха. Эти припозднившиеся посетители только краем уха слышали звуки увеселений, но исправно освежались напитками, которые им бойко передавали по цепочке из буфета. Укрывшийся в подвале швейцар гадал, как и каждый год, выдержат ли просевшие полы очередное испытание.

Из тех, кто присутствовал в зале, Билл Талливер менее других страдал от жары. Без особого повода он облачился в просторный балахон и прихватил с собой посох, притом что в капустнике у него был один-единственный номер: исполнение неиссякаемых рискованных куплетов, высмеивающих слабости и причуды профессуры медицинского факультета. Относительно непринужденно чувствуя себя на сцене, он свысока взирал на море разгоряченных лиц. Первый ряд занимали ведущие специалисты: профессор-офтальмолог Рафф, профессор-нейрохирург Лейн, профессор Джорджи, знаток желудочно-кишечных недугов, профессор Барнетт, алхимик терапии, а с краю, нимало не смущаясь ручейками пота, стекавшими с высокого купола головы, – профессор Нортон, диагност от бога.

Подобно большинству студентов, Билл Талливер благоговел перед Нортоном и смотрел ему в рот, но не так, как остальные. Он преклонял перед профессором колени как перед великой животворящей силой. Биллу хотелось не просто снискать похвалу своего учителя, но припереть его к стенке. Увлеченный своей специальностью, он мечтал, что в июне придет в университетскую клинику, начнет работать не за страх, а за совесть в качестве интерна и приложит все силы к тому, чтобы в один прекрасный день его диагноз оказался правильным, а диагноз профессора Нортона – ошибочным. То будет миг его освобождения: от арифмометра, от счетной машинки, от машины вероятности, от махины Франциска Ассизского.