«Мое сердце». Слова наконец отчетливо проступают через плотный туман в голове.
Сердце.
Мертвое сердце. Утонувшее сердце.
Его начинает трясти от накатившего осознания, что же такое он увидел в доме и что это значит.
В этом доме он когда-то жил.
Дом из далекого прошлого. Дом в Англии. Дом, в который, мама клялась, она больше ни ногой. Дом, из которого они сбежали на другую сторону земного шара.
Но этого не может быть. Он не видел этот дом – эту страну – уже целую вечность. С младших классов.
С тех пор…
С тех пор, как брата выписали из больницы.
С тех пор, как случилось страшное.
«Не надо!»
Пожалуйста, не надо!
Теперь понятно, куда он попал. Понятно, почему именно сюда, почему именно тут ему положено очнуться после…
После смерти.
Это ад.
Ад, устроенный специально для него.
Ад, где он будет один.
Навсегда.
Он умер и очнулся в собственном, персональном аду.
Его рвет.
Он плюхается на руки, выворачивая содержимое желудка в придорожные кусты. От натуги на глазах выступают слезы, но все равно видно, что рвет его какой-то непонятной прозрачной слизью с легким сахарным привкусом. Все, больше рвать нечем. Поскольку глаза и так мокрые, нетрудно и разреветься. Он рыдает, уткнувшись лбом в бетонную дорожку.
По ощущениям похоже, будто снова тонешь: так же печет в груди, так же борешься с какой-то неодолимой силой, которая тянет тебя в пучину, и бороться с ней бесполезно, ее ничем не остановить, она поглощает тебя, и ты исчезаешь. Лежа мешком на бетоне, он покоряется ее воле, как прежде покорился волнам, накрывающим с головой.
(Хотя с волнами он все-таки боролся, до самого конца, вот.)
А потом изнеможение, пугавшее его с того момента, как открылись глаза, наконец берет верх, и он проваливается в беспамятство.
Глубже, глубже и глубже…
4
– Долго нам еще здесь тухнуть? – заканючила Моника на заднем сиденье. – Я совсем задубела.
– Твоя девушка когда-нибудь затыкается, Гарольд? – поддел Гудмунд, оглядываясь в зеркало.
– Не называй меня Гарольд! – огрызнулся Эйч вполголоса.
– Больше, значит, тебя ничего не возмутило? – Моника обиженно ткнула его в плечо.
– Ты же сама хотела с нами, развлечься, – напомнил Эйч.
– Ага, весело, прям обхохочешься. Битый час торчим у флетчеровского дома в ожидании, пока родичи Каллена улягутся и мы наконец умыкнем Младенца Христа. Ты, Гарольд, спец по развлекухе!
На заднем сиденье вспыхнул квадратик света, и Моника принялась демонстративно копаться в телефоне.
– Выключи! – велел Гудмунд, оборачиваясь с водительского сиденья и прикрывая экран рукой. – Заметят свет.
Моника выхватила у него телефон:
– Да ладно, тут никого кругом.
Она снова заскользила пальцем по экрану.
Гудмунд покачал головой и метнул сердитый взгляд на Эйча в зеркало. Странно. Все любят Эйча. Все любят Монику. Но почему-то лишь поодиночке, а вместе Эйч и Моника всех только бесят. Даже, такое ощущение, самих Эйча и Монику.
– Зачем он нам вообще сдался? – спросила Моника, не отрываясь от телефона. – Младенец Христос, в смысле. Серьезно. Это же, типа, богохульство, нет?
Гудмунд кивнул подбородком на лобовое стекло:
– А это, по-твоему, не богохульство?
Все уставились на масштабную рождественскую сцену, перекрывшую двор Флетчеров, словно группа захвата. Поговаривали, что миссис Флетчер метит не только в местную халфмаркетскую газету, но и гораздо выше – в теленовости Портленда, а может, даже Сиэтла.
Экспозиция начиналась с подсвеченной изнутри оленьей упряжки Санты из яркого оргстекла: тяжело груженные сани, висящие на тросах между домом и соседним высоким деревом, будто бы плавно приземлялись на крышу. Дальше – хлеще. Паутинные нити электрических гирлянд тянулись с каждого выступа, угла и карниза ко всем ближайшим веткам, ножкам и подпоркам. Трехметровые леденцовые трости стояли частоколом, из-за которого вальяжно помахивали прохожим механические эльфы. Сбоку возвышалась живая шестиметровая ель, вся в огнях, словно собор, а на газоне перед ней прыгал целый рождественский зоопарк (куда каким-то ветром занесло и носорога в красном колпаке).