Гретхен была теперь принята в подвале магазина мелочей Уолгрина, где они собирались, до бесконечности пили кофе, сравнивали сделанные записи, высмеивали успехи, подражали идолам и оплакивали смерть Группового театра; она свободно рассуждала об идиотах-критиках, о том, как надо играть Тригорина в «Чайке», о том, что никто теперь не играет так, как Лоретта Тэйлор, о том, как иные продюсеры стараются уложить в постель каждую девушку, которая к ним приходит. За два месяца, проведенных среди молодых голосов с акцентами Джорджии, Мэна, Техаса и Оклахомы, жалкие улочки Порт-Филипа почти исчезли из памяти, остались точечкой на горизонте воспоминаний.

Теперь Гретхен спала до десяти утра, не испытывая угрызений совести. Она ходила в квартиры к молодым неженатым мужчинам и просиживала там до рассвета, репетируя, – ее нисколько не волновало, кто что может подумать. Лесбиянка в общежитии, где Гретхен жила, пока не найдет работу, попыталась к ней пристать, тем не менее они остались добрыми друзьями, иногда ужинали вместе и ходили в кино. Три часа в неделю Гретхен занималась в балетном классе, чтобы научиться грациозно двигаться на сцене. Она теперь совсем иначе ходила, неподвижно держа голову, так что поставь на нее стакан с водой – не прольется. «Застылость дикарки» назвала это бывшая балерина, ее учительница.

Ловя на себе взгляды прохожих, Гретхен чувствовала: они уверены, что она и родилась в Нью-Йорке. Ей казалось, что она уже полностью избавилась от былой застенчивости. Она часто ужинала с молодыми актерами и будущими режиссерами, которых встречала в подвале Уолгрина и в конторах продюсеров, и платила за себя сама. Но любовников у нее не было: не все сразу, прежде надо найти работу. Проблемы надо решать по очереди.

Она уже собралась написать Тедди Бойлену и попросить его прислать красное платье, которое он ей купил. Ее ведь в любой момент могут пригласить на какую-нибудь вечеринку.

Дверь кабинета открылась, и вышел Байард Николс, а с ним невысокий худощавый человек в рыжеватой форме капитана авиации.

– Если что-нибудь подвернется, Вилли, – говорил на ходу Николс, – я дам тебе знать. – Голос у него был отрешенный, печальный. Николс помнил только о своих неудачах. Он скользнул пустым, словно луч маяка, взглядом по людям, собравшимся в его приемной.

– Я загляну на следующей неделе и выставлю тебя на обед, – сказал капитан. У него был низкий голос, почти баритон, что никак не вязалось с его хрупкостью и невысоким ростом. Держался он очень прямо, словно до сих пор оставался курсантом. Но внешность его меньше всего напоминала о военных. Каштановые волосы, слишком длинные и взлохмаченные, причесаны не по уставу, высокий выпуклый лоб придавал капитану отдаленное сходство с Бетховеном, глаза были голубые, как веджвудский фарфор.

– Ты ведь все еще на содержании у Дядюшки Сэма, – сказал Николс капитану. – А значит, живешь на мои налоги. Так что это я стребую с тебя обед.

По его манере говорить можно было сделать вывод, что дорого это не обойдется. Театр был для него трагедией елизаветинских времен, еженощно разыгрывавшейся в его кишечном тракте. Убийства устраивали затор в двенадцатиперстной кишке. Возникали язвы. В понедельник он всегда клялся и божился больше не пить. Помочь тут мог бы психиатр или новая жена.

– Мистер Николс… – шагнул вперед молодой человек, только что болтавший с Мэри-Джейн.

– На следующей неделе, Берни, – отмахнулся Николс и снова без всякого выражения обвел глазами приемную. – Мисс Сондерс, – обратился он к секретарше, – зайдите ко мне на минутку. – Ленивый, слабый взмах руки, и Николс скрылся за дверью своего кабинета.