Василий стоял у ворот кузни (где ж ему еще быть), о чем-то степенно беседовал с местным трактористом. В другой раз я бы мышкой мимо проскользнул, чтобы они меня не заметили, но сейчас, не стесняясь, чуть ли не оттолкнул тракториста и прямо Василию в лицо выпалил:
– Тимофей наш ополоумел!
Тут словно меня отпустило, как пружина разжалась, и я заревел громче, наверное, чем, бывало, Дашутка.
Василий взял меня за плечо, коротко кивнул трактористу, который тут же ушел, кинув на меня быстрый любопытный взгляд, и мы вместе прошли в кузню. Я продолжал реветь, размазывая слезы и сопли по лицу, не в силах даже внятно рассказать, в чем дело, а Василий что-то не торопясь собирал в мешок. Он не пытался меня утешить, не расспрашивал, даже как будто внимания на меня не обращал.
Так же без спешки пошли к нашему дому. По дороге я уже более-менее сумел взять себя в руки и кое-как попытался объяснить, что случилось с братом. Только не смел бабулюшкины слова повторить, боялся, что и у меня начнет сам собой нос вздергиваться. Даже покалывание в пальцах ощутил, так и тянуло растопырить их, отчего еще страшнее стало. Но Василий будто меня и не слушал. Лицо его ничего не выражало, кроме обычной замкнутой суровости.
Дашутка в одиночестве сжалась на лавке у завалинки, ножки подобрала под себя и тоже ревела. Василий подошел, молча потрепал ее по голове, и сестренка как-то сразу успокоилась. Шмыгнула пару раз носом и как ни в чем не бывало соскочила с лавки и побежала играться с щенком.
Мне же Василий коротко бросил:
– Здесь будь.
И зашел в дом.
Я сидел под окнами не шевелясь, глядя в одну точку, в каком-то странном отупении. Мне было страшно размышлять, страшно вспоминать, страшно строить догадки. Из дома не доносилось ни звука, и я даже вздрогнул от неожиданности, когда Василий с бабулюшкой появились на крыльце. Бабулюшка проводила его до калитки, все в полном молчании. Мешок у кузнеца будто бы стал больше и тяжелее, и меня передернуло от мысли, что в нем Василий уносит моего брата.
Тимоха три дня в беспамятстве валялся на бабулюшкиной кровати, ничего не ел и никого не узнавал. Бабулюшка думала, помрет. Это она потом рассказала. Но я тоже так думал, хотя гнал от себя эти страшные мысли.
Бабулюшка все эти три ночи просидела рядом с Тимохой на стуле и, кажется, все это время совсем не спала.
Мы с Дашуткой были практически предоставлены сами себе, так что мне пришлось заниматься сестренкой, которая вела себя так, будто у нас вообще ничего не происходит. Так же шалила, так же веселилась и так же беззастенчиво выклянчивала конфеты. Но я не жаловался. Наоборот, это помогало мне не думать о брате, не вспоминать свиной пятачок…
А потом Тимоха проснулся ранним утром бодрый и веселый, удивился сидящей рядом бабулюшке и тому, что он не на полатях, а в кровати. Ел с аппетитом, по обыкновению немного задирал Дашутку и вообще вел себя так, будто не было этих страшных четырех дней. Тут они с Дашуткой прямо один в один были – ничего не помнили и искренне не понимали, отчего мы с бабулюшкой такие смурные.
Бабулюшка больше не ругалась. То есть, конечно, бранила и нас, и вещи, и погоду, но как-то очень осторожно, выбирая слова. И, чуть что, нас с угла иконы умывала. То есть стоило нам начать капризничать или, если не могли с ходу остановить баловство и непослушание, как всякие дети, бабулюшка тут же снимала из красного угла икону и насильно нас холодной водой обливала – из ковшика воду лила на угол иконы, а икону над нами держала. Поставит нас в таз и льет, а мы не смели убегать. Даже я, большой парень, смирно стоял в этом тазу. Это, конечно, в чувство приводило, ничего не скажешь.