Соловейчик плюнул.

– Уймись, старик! – закричала Добэ и отшатнулась. – Что ты зовешь несчастье на свою голову и на мой дом! Замолчи, старик!

– Я уже молчу, Добэ. Простите меня, вы хорошая женщина. Но как я могу спокойно разговаривать с людьми?

Добэ подняла с пола его шляпу, надела ему на голову, похлопала по спине.

– Ну, как-нибудь мы доживем.

– Доживем, – скорбно согласился Соловейчик. – А теперь я пойду.

Он назначил Батурину встречу в пивной «Мамаша», куда он должен был привести двух девиц, и ушел, вытирая глаза коричневым клетчатым платком.

Батурин пошел бродить по городу, вышел к реке. Скрежетал разводной мост, и желтая вода мыла красные днища пароходов. Насупленный день враждебно смотрел на город из-за Дона, откуда дул ветер. Во взгляде этого дня была холодная скука.

Хотелось вечера, когда изгнанные краски – черная и золотая – ночь и огни – вернутся на землю. И вечер пришел. Он вяло протащился по улицам и переулкам, зажигая скупые огни. С первыми фонарями на Дону, прокашлявшись, прогудел морской пароход. По гудку, по его радостной дрожи можно было догадаться, что пароход отходит в Ялту, Севастополь, к городам, созданным для веселья, солнца, запахов моря, для прекрасных женщин.

Когда совсем стемнело, Батурин пошел в «Мамашу». В пивной уже сидел Соловейчик. Он был совсем некстати здесь, в своем длиннополом пальто, худой и жалкий, как Вечный жид на плохой гравюре.

В слоистом дыму пылали лампы, сияли рожи грузчиков с щетинистыми рыжими усами. Густой мат с размаху хлопал входивших по груди. Пиво пахло кисло и слабо, – тоже, казалось, некстати здесь, где обстановка требовала крепчайшей водки, горячих пирогов и чугунных табуреток. Батурин заказал Соловейчику яичницу и чай, себе взял пива.

Соловейчик вытащил из кармана замусоленную бумажку и шепотом прочел фамилии всех американцев, живущих в Ростове. Пиррисона среди них не было.

– Было еще двое, так те утекли, – сказал он с сожалением. – Одна у нас с вами надежда – на этих девиц. Они сейчас прибегут.

Пивная была с эстрадой. На эстраду вышел конферансье в визитке, в зеленом вязаном жилете и широких брюках. Он поддернул брюки, равнодушно посмотрел на публику, поковырял в зубах, сплюнул и вдруг закричал надсаженным голосом:

– Удивительно приятная публика сегодня собралась! Что? Здрасте, здрасте. Гражданин в картузе за крайним столиком, что вас давно не видать? А? – Конферансье приложил ладонь к уху. – А? Что? В тюрьме сидели? Очень рад, очень рад. Следующий номер-р-р программы – цыганский хор Югова!

Цыганки вышли, виляя бедрами.

Пивная приветственно загудела. Хор грянул:

Эх, пьет-гуляет
Наш табор кочевой.
Никто любви не знает
Цыганки молодой!

Приплясывая в такт, к столику подошла полная блондинка с круглыми, равно наивными и порочными глазами. Она толкнула Соловейчика и показала глазами на Батурина:

– Папа, этот, что ли?

– Садись, Маня. Этот.

Маня протянула Батурину пухлую руку, сняла шляпу, поправила челку.

– Ну, угощайте, красавец, – сказала она хрипловато.

– А где Зина?

– Зинка вон она идет.

Батурин оглянулся. За спиной стояла высокая девушка в очень коротком платье. Карминные губы ее дрожали. Свет ламп был чудесен в ее капризных зрачках. Она оперлась локтями о спинку стула Батурина, – он видел рядом ее черные блестящие волосы, высокую чистую бровь и матовый лоб. Зинка потрясла стул и сказала властно:

– Подвиньтесь!

– Нанюхалась марафету, дура, – сказала Маня. – Опять попадешь в район.

– Не попаду-у, – протяжно ответила Зина и села рядом с Батуриным. – Это вы тот чудак, про которого говорил папаша?