Но все изменилось в День Победы. В палатах безнадежно увечные начали крушить все. За что? Они не хотели жить, пытались бить окна – кто чем, резали себя стеклом, срывали бинты, начиналось кровотечение, пошли стеной, поползли на костылях в палаты лежачих, но не увечных. Это была какая-то общая истерика. Замполит госпиталя приказал стрелять вверх, чтобы как-то всех образумить. Мама рассказывала, что продолжалось это несколько часов. Ни убеждения, ни уговоры, ничего не действовало – увечные забаррикадировались в палатах. Ведь закончилась война, впереди – мирная жизнь, а какая у них жизнь? Бойцы охраны открыли палаты, началось оказание срочной помощи. Палаты и посты были просто разгромлены. Никто не погиб, но долго успокаивались, и ужас всего происходящего потряс всех. Вот что наделала подлая война! Эти покалеченные совсем еще молодые люди совершенно не были приспособлены к выживанию за стенами госпиталя, без постоянной помощи. Их пугало и то, что они будут только в тягость своим семьям и никогда не станут добытчиками. А бои еще продолжались, уже в самом Берлине, и солдаты погибали уже после Победы, и продолжали поступать тяжело, безнадежно раненные и увечные. Вот такие события происходили в эвакогоспитале Первого эшелона, как рассказывала моя мама, старшая операционная сестра. Происходило это в дни счастья всей нашей страны, в дни Победы и радости со слезами на глазах. Потом уже сотрудникам госпиталя разрешили расписаться на Рейхстаге, была там и мамина роспись. В 1946 году демобилизовалась мама, долго искала нас по деревням, потом узнала про подвалы и нашла нас, а здесь уже скоро построили бараки, и всем дали комнаты. Мама переживала за мое изувеченное лицо, но шрамы понемногу разглаживались и перестали быть синими. Ну а здоровье у нас, переживших оккупацию, оставляло желать лучшего – разрывы бомб, контузии. Страхи перед непонятной речью, ночной лай собак, повешение на глазах, постоянный голод. А тут еще мое лицо, которые все разглядывают, спрашивают – что да как, ужасы ночных кошмаров.

Частый мой сон – немец догоняет меня, уже рядом, за спиной, может выстрелить, а мои ноги не бегут. И однажды во сне мне все-таки выстрелили в спину, в лопатку – мистика, но это место долго болело, и мне его долго лечили.

А потом была школа. Учителям было запрещено кричать на нас – почти все в классе были после оккупации. Я хорошо училось, но однажды стояла у доски – какая-то задача никак не решалась, и математик (был чудесный учитель, но вышел из себя) стукнул стулом об пол и что-то резкое прокричал, и я описалась у доски, потом сразу ушла домой, но в классе меня не дразнили, и с учителем отношения не испортились.

Всю свою последующую жизнь я, заполняя анкеты в пионерлагерь, поступая в мединститут, в автобиографии писала, что с 1941 по 1943 год была в оккупации, и это было клеймом, хотя моя мама прошла войну и отец погиб.

А те, кто прожил войну в тылу, может быть и в таких же лишениях, но этого бремени не несли. В институте при поступлении надо было набрать баллов с запасом, это был 1955 год. Я поступила в мединститут, закончила его и 37 лет отработала врачом с милосердием и добром к больным.

С мужем мы прожили в браке 54 года, с 26 октября 1962 года, мужу сейчас 88 лет.


Алла Васильевна и Константин Павлович Исаченковы


Мама мне говорила: «Брак держится столько, сколько хватает терпения у женщины». В нашей жизни, когда мама была жива, как и многие вдовы ее возраста, мужей которых унесла война, так вот, она учила меня: лучший кусок отдавать мужу, беречь его сон, покой, быть благодарной, что он есть, радоваться этому, благодарить судьбу.