Томас, вероятно, никогда бы не признался, что плакал, если бы Чак ему не открылся.

– Ты тогда разревелся? – донесся до него голос Чака.

– Ага. Когда последний гривер полетел с Обрыва, я сполз на землю и разрыдался так сильно, что у меня аж в горле и груди заболело. – Та ночь была еще слишком свежа в памяти Томаса. – В тот момент на меня как будто разом все свалилось. И знаешь, потом стало легче. Так что не стоит стыдиться слез. Никогда.

– А потом и правда как-то легче на душе. Странно все устроено…

Несколько минут они молчали. Томас надеялся, что Чак еще не ушел.

– Эй, Томас, – позвал его Чак.

– Я здесь.

– Как думаешь, у меня есть родители? Настоящие родители.

Томас засмеялся, но скорее для того, чтобы справиться с внезапным приступом тоски, вызванным вопросом мальчика.

– Ну конечно, есть, шанк! Или мне на примере птиц и пчел объяснять тебе, откуда берутся дети?

Томас вздрогнул: он внезапно вспомнил, как его просвещали на эту тему; правда, того, кто просвещал, забыл.

– Я немного не о том, – почти прошептал Чак упавшим голосом. Чувствовалось, что мальчишка совсем скуксился. – Большинство переживших Метаморфозу вспоминают страшные вещи, о которых потом не хотят рассказывать. Поэтому я начинаю сомневаться, что дома меня ждет хоть что-нибудь хорошее. Вот я и спросил, возможно ли такое, что там, в большом мире, мои мама с папой все еще живы и скучают по мне? А может, даже плачут по ночам…

Вопрос окончательно выбил Томаса из колеи. Глаза наполнились слезами. С тех пор как он оказался тут, вся жизнь пошла кувырком, поэтому юноша как-то не воспринимал глэйдеров как обычных людей, у которых есть семьи и безутешные близкие. Как ни странно, с этой точки зрения Томас не смотрел и на себя самого. Он думал лишь о том, кто его пленил, с какой целью упек в Лабиринт и как отсюда сбежать.

В первый раз Томас почувствовал к Чаку нечто такое, что привело его в неописуемую ярость, отчего захотелось кого-нибудь убить. Ведь мальчик должен учиться в школе, жить в доме, играть с соседскими детьми. Чак заслуживал лучшей доли. Он имел право каждый вечер возвращаться домой к родителям, которые его любят и беспокоятся о нем, – к маме, которая заставляла бы его каждый вечер принимать душ, к папе, помогающему делать домашние задания…

Томас возненавидел людей, оторвавших несчастного, ни в чем не повинного ребенка от семьи. Он возненавидел их такой лютой ненавистью, на которую, казалось, человек и вовсе не способен. Юноша желал им не просто смерти, а смерти страшной и мучительной. Ему пронзительно хотелось, чтобы Чак вновь обрел счастье.

Но их всех лишили счастья. И их всех лишили любви.

– Послушай меня, Чак. – Томас замолчал, пытаясь успокоиться и не выдать дрожащим голосом бушевавших в нем эмоций. – Я уверен, что у тебя есть родители. Я это знаю. Звучит ужасно, но ручаюсь, что мама как раз сейчас сидит в твоей комнате, сжимает подушку и смотрит в окно на мир, который тебя у нее отнял. И я ручаюсь, что она плачет. Плачет навзрыд, по-настоящему, сморкаясь и промокая платком опухшие от слез глаза.

Чак не ответил, но до слуха Томаса донеслись едва различимые всхлипывания.

– Не раскисай, Чак. Мы решим загадку Лабиринта и уберемся отсюда. Я теперь бегун, и, клянусь жизнью, верну тебя домой, и твоя мама перестанет плакать.

Томас искренне верил в то, что говорил. Дав клятву, он словно выжег ее в своем сердце.

– Надеюсь, ты прав, – отозвался Чак срывающимся голосом.

И показав через решетку большой палец, он ушел.

Пылая ненавистью и полный решимости сдержать обещание, Томас принялся ходить взад-вперед по маленькой тюремной камере.