Я снова молча кивнул. А Вардий рассерженно скомандовал:

– Довольно, Юкунда! Ты мешаешь нам беседовать! Ступай и оставь нас одних!

…Я не видел, как рабыня ушла, потому что некоторое время по-прежнему избегал смотреть в сторону Гнея Эдия.

А тот, пока я на него не смотрел, говорил сердито и будто обиженно:

XVIII. – Некоторые утверждают, что он уже на службе стал писать элегии. Неправда. Элегии он стал сочинять на следующей станции. А в эпоху Приапа изредка писал сатиры и эпиграммы: на меня, на Макра и Галлиона, ни разу – на Юла Антония, но однажды – на Валерия Мессалу, своего благодетеля. Ямбы его были колючими и острыми. Он в них подражал – нет, не Горацию, а Эннию и Луцилию, основоположникам латинских сатир. Никогда свои ямбы не отделывал и, прочитав нам, тут же уничтожал.

Некоторые из них он потом вставил в свои любовные элегии, поменяв им размер. А тогда, на станции Венеры Паренс, оборонялся ими, словно дротиками, от тех, кто на него нападал.

Ведь далеко не все, подобно мне, способны были почувствовать и оценить божественность его приапейства. Многие порицали и осуждали.

Элий Ламия, друг Горация, который в то время председательствовал в суде центумвиров, например, предлагал не только отстранить Кузнечика от должности судьи, но упрятать его в тюрьму за распущенность и нарушение древних законов о добродетели. Ламии он ответил стихами, которые потом попали в «Метаморфозы»:

Долг соблюдать – старикам, что дозволено, что
незаконно
Или законно, пускай вопрошают, права разбирая, –
Дерзким нашим годам подобает Венера. Нам рано
Знать, что можно, что нет, готовы мы верить, что
можно
Всё, – и великих богов мы следуем в этом примеру.

Грецину и Атею Капитону, нашим бывшим одноклассникам по школе Фуска и Латрона, которые рассказывали про него разного рода небылицы и прилюдно обвиняли в грязном разврате, Кузнечик ответил язвительной эпиграммой, которая заканчивалась следующими стихами:

Вы, пресмыкаясь во прахе, как змеи
Ползете наверх, чтобы к солнцу пробиться.
Я ж, как бычок, выбегаю из стада,
Чтоб свободы вкусить и ветром напиться.

Стихи эти потом никуда не вошли, но я их хорошо запомнил.

Валерий Мессала долгое время, что называется, сквозь пальцы смотрел на проделки Кузнечика. Но когда жалобы на его поведение стали почти непрерывными, когда самого Мессалу стали обвинять в покровительстве развратнику, когда в кружке Мессалы Кузнечик закупидонил и отприапил начинающую поэтессу Сульпицию, Мессала, наконец, осерчал и ласково, но твердо и укоризненно, как он это умел, стал внушать своему любимчику, что молодость молодостью и проказы проказами, но надобно все же чтить благонравие, проявлять скромность, не уступать соблазнам, не допускать буйства. Кузнечик же, как рассказывали, тут же, ни мгновения не раздумывая, ответил ему стихами, которые потом попали к нему в «Амории»:

Я ненавижу порок. Но сам ненавистного жажду!
Нет, себя побороть я не смогу ни за что!
За спину руки загнув, влекут за мной Благонравье,
Скромность и всех, кто ведет с войском Амура борьбу.
Рядом со мною Соблазны идут, Заблуждение, Буйство, –
Где бы я ни был, всегда эта ватага со мной.
Я и людей, и богов покоряю с таким ополченьем.
Я без содействия их вовсе буду нагим!

Услышав эту импровизацию, Мессала, говорят, рассмеялся и отпустил Кузнечика. Однако тотчас отправил письмо Марку Агриппе, в котором просил быстро и незаметно освободить Пелигна от должности судьи-центумвира… Мессала в ту пору уже отошел от политики, перестал быть префектом Города. Но связи у него по-прежнему были широчайшими, влияние – преогромнейшим, и Август, хоть и сетовал на его уклонение от государственной службы, считал Мессалу одним из самых близких к нему и преданных ему людей.