В объявлении его называли Бутчем Кэссиди.
Бутч[13]. Какое жуткое имя. Почти такое же нелепое, как ее собственная фамилия. Интересно, отчего его так прозвали. У подобных имен всегда есть история. Имя ему не шло, так что как она ни старалась, но про себя всегда звала его Ноублом Солтом.
В этом не было смысла. В нем не было смысла. В циркуляре говорилось, что он вооружен и опасен, что его ищут, потому что он совершил множество ограблений и орудовал в разных штатах. Пассажирам предлагалось внимательно оглядеть своих спутников и лишь затем садиться в поезд, ведь тем же поездом могли ехать бандиты: полиция разыскивала не одного только Ноубла Солта, точнее Бутча Кэссиди. Власти предупреждали, что сообщником Кэссиди является некий Гарри Лонгбау по прозвищу Сандэнс-Кид, и полагали, что преступники скрываются вместе.
Она стала высматривать Ноубла Солта среди зрителей в каждом зале, где пела, и всякий раз, уходя со сцены, ждала, что он выйдет ей навстречу из-за кулис. Потом она решила, что ей все это просто пригрезилось. Но у Огастеса остались его часы, дорогая вещица, и он тоже без конца вспоминал про доктора Солта.
– Мама, он ушел, не попрощавшись. Я хочу снова его увидеть. У него был револьвер. Помнишь пистолет у него в ботинке?
Она все помнила – но ведь они путешествовали по Америке. К тому же тогда она была так измучена, а Огастес так сильно болел. Он даже не доставал пистолет и не предлагал мальчику его подержать. Он просто спокойно ответил: «Это для защиты. Я не всегда знаю заранее, с кем придется иметь дело». А потом опустил штанину и прикрыл черную рукоятку, и Огастес, поглощенный своей болезнью, не стал его ни о чем больше расспрашивать.
Когда ее американские гастроли окончились, они с Огастесом и Оливером прибыли обратно в Нью-Йорк. Им предстояло сесть на корабль и вернуться в Париж, но прежде мистер Гарриман с женой на три дня пригласили их к себе в имение, в Арден[14]: там она пела для влиятельных гостей и гуляла с Огастесом, радуясь небольшой передышке перед отплытием домой.
Гарриман был невысокий человечек, остроглазый и быстрый, в круглых очках, сидевших на кончике мясистого носа, который казался еще крупнее благодаря оттенявшим его густым усам. Усы висели под носом подобно буферу, что приделан спереди к паровозу: они закрывали и рот, и почти весь небольшой подбородок. Казалось, Гарриману вовсе не интересна ни она сама, ни ее пение, но ему очень хотелось порадовать семейство Карнеги, владельцев мюзик-холла, в котором она дала свои первые американские концерты.
Он доверил Туссейнтов заботам своей жены Мэри, и та все три дня хлопотала вокруг них. Она была любезна, приветлива и добра к Огастесу – в восемьдесят восьмом у нее умер сын, его ровесник, – но все же не удержалась и пригласила своего кузена, доктора Вирджила Солта, еще раз взглянуть на его лицо.
– Ну конечно же, с этим можно что-то сделать, – приговаривала она, качая головой и прижимая пальцы к щеке мальчика. – Ах, как мне жаль бедняжку.
Мистер Гарриман предварил выступление Джейн строгим поклоном и коротко напомнил своим гостям, что и сам увлеченно занимается «филантропией в музыкальной сфере».
Оливер аккомпанировал ей на рояле, то и дело переводя взгляд с нее на сидевших в углу Эндрю и Луизу Карнеги. Оливер слышал, что они восхищаются талантом Джейн.
Карнеги, железнодорожный магнат и крупный сталепромышленник, был невысок, как и Гарриман, но выделялся величественной осанкой, благородной белой бородой и любознательностью во взгляде. Он попросил Джейн спеть «О плачь же, плачь же», песню, которую она исполняла в тот вечер, когда встретила Ноубла Солта, и радостно захлопал, когда она спела и традиционную версию, и более современный вариант. Обе песни были бесконечно печальными и очень шотландскими по духу.