Что-то в ней неуловимо изменилось. Вроде те же арки, очерченные темно-красным мрамором архивольтов, но вот на чёрно-золотых цоколях горбились совсем другие скульптуры, менявшиеся местами, как только ты отводил от них глаза: бронзовые шлюхи и сутенеры, прохиндеи и жонглеры, «папики» и «ляльки», менты и воры в законе, жиды-олигархи и безбожники-иерархи, рокеры и балерины, петухи и гамадрилы, депутаты и генералы, чучмеки, узбеки и прочие гомосеки, – и каждой такой твари по симметричной паре.
Народец на станции под стать статуям. Не народец, а дрянь какая-то. Метафизическая. Весь клеймёный. У каждого на лбу красная звезда горит алым рубцом, словно клейменый и красноармеец, и борец со старым миром в одном лице. И все кривые на один глаз: одни на левый, другие на правый, а некоторые на оба глаза сразу, то есть совершенно косые.
Навстречу мне сквозь толпу бодро марширует колонна чёрно-белых пингвинов с наперстными крестами на груди, переваливаясь и отчаянно горлопаня:
В хвосте колонны еле передвигает ноги громадный крот в серый рясе и чёрных очках, с белой тросточкой слепого и кожаным портфелем под мышкой. Уж не знаю, какая сила заставила меня подойти к кроту и попросить благословения.
«Благословите, – говорю, – Отче, а то страшно жить. Глаза бы мои этот чёртов мир не видели».
Не меняя маршрута своего движения, крот ткнул меня в лоб своей тросточкой и важно молвил: «Во имя любви и ненависти освобождаю тебя от твоего страха. Носи и ничего не замечай».
Снял очки и отдал мне, исчезая вслед за колонной пингвинов на эскалаторе, вознесшим их прямо на сталинские небеса, в обитель лучезарного светлого будущего.
Я надел очки и сразу почувствовал себя намного лучше. Всё стало значительно ясней, а точнее, прояснилось. Окружающая чернота не переставала удивлять и радовать. Я как будто снова заглянул в глаза Ему, отправившему меня сюда, на встречу с Его глазами, один на один, без свидетелей. Всё, что было до того, как я надел очки, это всё было лишь прелюдией. Если хотите, увертюрой перед настоящим вознесением с последующим разоблачением и низвержением из сущего в несущее.
Я опять оказался в детстве, когда всё увидел впервые. И это всё было великой и влекущей чернотой, в которой скрывалось всё богатство красок окружающего меня мира: чернотой, беременной светом.
Я вдруг услышал очень отчетливо и ярко все запахи вокруг. А через запахи проник в мысли и тайные желания тех тысяч, что толклись вокруг меня, шелестели одеждой, громыхали обувью по камню полов, дышали миазмами желудков. Вот справа от меня несвежий пролетарий, отобедавший банкой шпротов с чёрным хлебом и стаканом водки. А вот слева изнеженная профурсетка, уставшая гонять осточертевшего ей до головной боли мужа по зарубежным курортам. От неё разит алчностью и дорогими духами. За ней разочарованно пыхтит неразлучная, как герпес, старая боевая подруга из её лихого прошлого прямо ей в спину, благоухая злостью и завистью, мечтая поскорей занять её место. Никакой парфюм и мыло не выведут из этих двуногих смертельно опасных хищниц горькой затхлости отъявленных провинциалок.
Нос заменил мне глаза и оказался намного надежнее: теперь мир пугающие правдив, потому-что тела, в отличие от их хозяев, не умеет лгать. Запах нельзя подделать.
Чуйствую, как мне навстречу движется праведник – он пахнет ладаном и свечами. Обращаюсь к нему: «Дяденька, подскажи, какой сейчас час?»