Крепкая связь эстетического и этического давно закреплена в языке. При определении плохого поведения появляется такая формулировка: «Некрасиво себя ведёшь». А при описании красоты указывают: «Правильные черты лица». То, над чем морщат лобики философы, уже давно запечатлено в языке, поскольку, пользуясь им, народ голосует большинством за суть дел.

Так что, если красивое значит правильное и если правильное значит красивое, то что делать в случаях, когда одному кажется красивым то, что другому кажется уродливым (те же половые органы)? Уголовные преследования художников, писателей за то, что они изображали, в их понимании, красивое и что в то же время моралистам и полиции казалось уродливым, являлись подтверждением нерушимой связи красоты и добропорядочного поведения. Так как корни красоты уходят в секс, то регламентирование обществом определения красоты косвенно направлено на регламентацию сексуального поведения. Так что отвращение Дэвида видом полового акта точно и категорически обуславливает его некрасивое поведение с женщинами.

Рассматривая, пусть шутливо, свою кастрацию как способ уничтожения своих сексуальных желаний, Дэвид тем самым демонстрирует свою невежественность, ибо известно, что похоть у созревшего мужчины остаётся даже после кастрации.

Русский смысл «бесчестья» проскальзывает в «disgrace» только после того, как произошло насилие над его дочерью. Дэвид почему-то воспринимает изнасилование как и своё бесчестье, тогда как Люси относится к нему как к неизбежной женской плате за право жить на территории голодных мужчин.

Дэвид говорит отцу Мелани:

– Iam sunk into a state of disgrace from which it will be not easy to lift myself. (Я настолько глубоко впал в бесчестье, что мне будет нелегко подняться.)


…trying to accept disgrace as my state of being. Is it enough for God, do you think, that I live in disgrace without term? (…пытаюсь принять бесчестье как состояние моего бытия. Как вы думаете, достаточно ли для Бога, что я живу в бесчестье, не имеющем конца?)

Но так ли бессрочно это бесчестье? Во всяком случае, для Люси? Если бы она решила сделать аборт, то она бы тем самым полностью отвергла своё изнасилование и приняла бы его как бесчестье. Но она решила сохранить плод – результат, следствие изнасилования. А значит, это следствие, намертво (а точнее, наживо) привязанное к своей причине, будет влиять на Люсино отношение к причине, к изнасилованию.

Получается ли, что рождённый в результате изнасилования ребёнок, к которому мать испытывает безусловную любовь, смягчает её воспоминания и ощущения по отношению к былому изнасилованию? Любовь к ребёнку, казалось бы, должна нейтрализовать дурную память об изнасиловании. Ведь именно изнасилование стало причиной женского счастья – материнства, которое является смыслом женской жизни. Глядя любящими глазами на ребёнка, давшего ей счастье, возможно ли ненавидеть событие, послужившее причиной этого счастья?

Впрочем, это – мужская логика, а женская логика может быть совсем иной и пренебрегать причинно-следственной зависимостью: женщина может любить ребёнка и по-прежнему ненавидеть отца. То есть не рассматривать два события – изнасилование и материнство – как взаимосвязанные. Но разве не будет шевелиться в матери ненависть, когда в ребёнке будут узнаваться отцовские неприязненные черты лица или характера? Может ли быть любовь к плоду изнасилования поистине безусловной, каковой принято считать любовь материнскую?

Можно рассмотреть феномен материнской любви к ребёнку, зачатому в изнасиловании, с двух углов. Если ребёнок вырос добрый, умный, послушный, любящий мать, то в этом случае, как мне представляется, отношение женщины к происшедшему изнасилованию должно максимально смягчиться или хотя бы нейтрализоваться.