Рана, оставленная неудавшимся романом с Луизой Вильморин, еще не зажила. Антуан нуждался в ком-то, кому мог доверять, кому мог излить душу, кого мог любить так же неистово, как ребенком любил свою мать. Он оставил Париж, считая, что таким любимым существом могла бы стать его подруга Ренетта, чье преданное присутствие заполняло болящую пустоту… Рене это чуточку удивило, если судить по ожесточенному тону упреков в некоторых его письмах. Было нелегко платить ему той же монетой при таком напоре, к тому же она была на год или два старше, а он все еще оставался в какой-то степени ребенком… и пилотом, рискующим жизнью. «Приговоренный к смерти» – называли его друзья не то с легкой дрожью, не то со слабой улыбкой. Кто мог твердо сказать, к чему все это приведет? И кем он станет теперь, когда покинул Париж? Тулуза была так далеко… И мало того, были еще Касабланка и Дакар. Он уже чувствовал свою изоляцию во время тех своих внезапных возвращений из Монлюссона, когда его телефонные звонки оставались без ответа или кто-нибудь из друзей объяснял ему: «Не сегодня вечером, старина, у меня концерт, у меня обед, у меня…» – тщательно распланированная повестка дня, заставлявшая его чувствовать себя чужаком. Но на расстоянии, из Тулузы или Аликанте, это чувство изгнанника обострялось. Он высмеивал «съедобные» пейзажи своего друга Анри де Сегоня, отчаянно защищал Ибсена и Эйнштейна, выступал против Пиранделло и салонной косности, но как он тосковал по той, живущей своей особой жизнью культурной среде теперь, сидя среди кофейных чашек и пивных кружек в кафе-ресторане «Лафайет» в Тулузе.

«И эти мои собеседники, – восклицал он в своем письме своей подруге Ренетте, – всегда думают одинаково, нагоняя на меня невыносимую тоску, и поэтому у меня всего лишь двое или трое друзей, с ними мне покойно».

Однажды ночью в Аликанте он сел писать ей и порвал все три письма подряд. Тогда в отчаянии Антуан позвонил Рене.

Одиночество… Космическое одиночество! Не он придумал эти слова – это был Ницше, но как они выражали его чувства!

Сделавший вынужденную посадку за Перпиньяном из-за неисправности двигателя, он блуждал по древним улицам, подавленный видом множества галантерейных магазинчиков, продающих традиционные щепотки кнопок, ниток и кружев.

«Они продают нити по три су, иглы по два су, без всякой надежды когда-либо обладать «испано-суизой». Те, кто покупают у них, проводят жизнь, укрытые за кружевными занавесками. С теми же самыми вечными украшениями на каминах в комнатах. Их жизни составлены из привычек. Заточение. У меня такой страх перед привычками…»

Через несколько дней Антуан вынужденно сел около Рабата, и ему удалось выскочить невредимым из разрушенной машины. На обратном пути в Тулузу ему пришлось девять часов сражаться со штормом, который подбрасывал его, словно теннисный мяч. Накануне Нового года он снова оказался в Аликанте, белевшем под лучами теплого зимнего солнца и яркой синевой неба, а вокруг волнистыми рядами красовались пальмы. Он ездил в открытом такси и с восхищением наблюдал, как смешливый чистильщик начищал и полировал его ботинки. Нищий, приблизившийся к нему, излучал такую радость, что он дал ему три сигареты, «лишь бы сохранить это радостное выражение лица».

Две ночи спустя он был уже в Касабланке, слушая бурю, грохочущую за оконными стеклами. И внезапно полузадушенные предчувствия вернулись, изо всех сил дергая его сознание, подобно призракам.

«Иногда я страдаю от смутной тоски, лежа в кровати с открытыми глазами. Я не люблю, когда предсказывают туман. Я не хочу провалиться завтра. Мир много не потеряет от этого, но я потеряю все! Только подумай о том, чем я обладаю в плане дружбы, подарков и солнечного света в Аликанте! И тот арабский коврик, купленный мной сегодня, который отягощает меня чувством собственника, меня, кто был настолько легок и не обладал ничем…