А в тот раз комната рассеялась, растаяла, и вокруг оказалась чужая комната и спящие синие младенцы в люльках над тобой. На твой крик пришла медсестра и сказала, чтобы ты сейчас же перестал орать, вот малыши же не орут, а они тоже в больнице.
Надо вспомнить, хотя бы вспомнить, кто ты, как ты здесь оказался, открыть глаза до конца, до рези от белого света, до боли, чтобы знать, что живой.
Ты вспоминаешь вдруг, ты где-то читал, что если не можешь проснуться обратно, ты видишь свет и надо идти, идти к тому фонарю или к настенной лампе, к тем существам, холодным, как снег.
И ты понимаешь, что не хочешь возвращаться, не хочешь обнаружить, что тебе уже нечем тянуться к кнопке звонка, или уже незачем, ты не хочешь никакого холода и никакой лампы, тебе нравится здесь, в полном неведении, в полной пустоте, ты не можешь видеть, что там, за ресницами.
Ты не станешь вспоминать, что все же случилось вчера, или не вчера, как ты сюда попал и есть ли у тебя руки, ноги и все, что должно быть, всего не упомнишь. У тебя завтра сто пятнадцать дел, которые подождут, а пока под ресницами показывают цветное кино.
Цветные бесформенные кляксы вытекают одна из другой, становятся мультяшными человечками, у одного из них длинная борода до пола и он стоит на помосте, а все ему кричат:
– Горчица! Горчица!
Кого-то так звали по ту сторону ресниц, кажется, твоего пса.
Горчица действительно горчичного цвета, как твой пес, а синее пятно, кажется, маленький мальчик, спрашивает его – Скажите, пожалуйста, Реббе, что будет, если громко закричать и нарушить тишину на границе между бегом и сном? Все поднимают пальцы к губам, все говорят «Шшшшш», а синий мальчик взлетает и кричит во все горло. Он кричит, и Горчица вслед за ним безудержно радостно лает, и все пятна перемешиваются и взрываются, мальчик из синего пятна кричит твоим голосом, и ты просыпаешься в своей кровати. Сейчас ты откроешь глаза до рези, до боли, ты откроешь, а твоя комната, и фонарь за окном, и сто пятнадцать дел на завтра никуда не исчезнут. Ты помнишь, что еще вечером хотел выспаться получше, чтобы переделать каждое из них, одно интереснее другого, а в холодильнике у тебя твой любимый салат, оставшийся от ужина, и его можно съесть на завтрак, и еще у тебя есть кенийский кофе, и что тебе стоит заснуть и проснуться утром.
Но ты не спешишь убедиться, что ты здесь, и не торопишься заснуть, ты смотришь сквозь ресницы на свет фонаря, уткнувшись в стену, тебе хочется еще немного побыть в этой пустоте, плыть по ней, оставаясь на месте.
Шшш, не кричи, мальчик-клякса, тебе тоже нечем дотянуться до мобильника, ты никогда не узнаешь, день сейчас или ночь, не кричи.
А кофе уже кто-то варит, запах проникает в комнату, кофейный запах громче крика, прозрачнее небытия.
Как хочется кофе. Не кричи, пожалуйста, не кричи.
Виктор Ген
Недосягаемая женщина матроса Бабенко
Она была в тельняшке и шла прямо на меня. У неё была грудь и что-то светлое на голове, наверное, пушистые волосы. Такого в округе ещё не бывало, и в моей прошлой жизни тоже.
«Скажи, мальчик, где мне найти Бабенко, матроса Бабенко?».
Я знал, кто такой Бабенко, и показал ей куда идти.
И она пошла уверенной походкой, а я смотрел ей вслед, пока она не скрылась за одноэтажным флигелем бывшего барского дома, нашего пионерского лагеря, вокруг которого велись какие-то строительные работы.
Трудились там матросы, большие весёлые дядьки, которые отвоевались, а их со службы не отпускали. Они говорили, что служат седьмой год.
Матросы научили меня подаче в волейбол, когда стоишь спиной к сетке, и так, чтобы мяч пролетал низко-низко над сеткой.