– Для вас, мадам. – Станислас вынул руку из-за спины и подал ей круглую коробку. Ада развязала ленту: шляпка из лимонной соломки, без полей, с черной в крапинку вуалью. – Ваш пасхальный головной убор.
Шляпка не сочеталась с ее зимней одеждой, и на улице было не настолько тепло, чтобы надеть летнее платье, но Станислас, вероятно, из кожи лез в поисках подарка, ведь всем известно, что такого рода плетеные изделия нынче редкость.
Ада надела шляпку, опустила вуаль. Вещь не для девочки, но для женщины, взрослой женщины.
– Спасибо, – поблагодарила она.
– Не согласишься ли ты, как выражаются французы, faire une promenade?[9]
Ада засмеялась. Станислас редко говорил по-французски, по крайней мере с ней. Обычно по-английски, и он до сих пор путал «в» и «ф» и не мог произнести носовое «н», сколько Ада ни пыталась его научить. Настроение у него часто менялось. И он завел привычку делить кровать на две половины, свою и ее, баррикадой, сооруженной из чего попало.
Через две недели после Пасхи Германия вторглась в Норвегию, нейтральную Норвегию. В газетах писали о силах сопротивления и упорных боях, о британских войсках, посланных на помощь. По радио все кому не лень обсуждали линию Мажино и решали, что делать, если Германия нападет на Францию. Беженцев надо подвергать тщательной проверке. Симпатизирующих врагу расстреливать. Долг Франции собрать волю в кулак и ударить по захватчикам.
Соседи втянули головы в плечи, мсье и мадам Лафитт заметно приуныли. Особый запах витал в парижском воздухе. Его источали кожа женщин и рты кричащих младенцев, взрослые мужчины и лохматые псы, задиравшие ногу у фонарных столбов. Ада постоянно чувствовала этот запах – в ноздрях, на своей одежде, на Станисласе, когда он лежал ночью на своей половине кровати. Та к пахнет, припомнила Ада, гнилая луковица, так пахнет страх.
Ходили слухи о введении продуктовых карточек. До чего же Станислас упрям, огорчалась Ада. Ах, если бы она сумела уговорить его уехать! Им лучше вернуться домой, пробиться обратно в Англию. Мсье Лафитт начал поговаривать о том, чтобы уйти на покой, тем более теперь, когда заказы почти иссякли, а пошив армейской формы – целая наука, для которой он слишком стар. Это грозило Аде потерей работы. И что тогда?
– Вам нельзя здесь оставаться, – сказал ей мсье Лафитт. – Такой молодой девушке. Слишком опасно. Поезжайте домой. Пока это возможно.
По ночам Ада думала о родном доме рядом с рекой, доками и портом, о младших братьях и сестрах, обретающихся бог весть в какой глуши, о матери, исхудавшей от переживаний, и о Станисласе, пропадавшем неведомо где до раннего утра; в одиночестве и тьме Аде не на что было отвлечься, и она вгрызалась в свою тоску и тревогу, словно лиса в лапу, защелкнутую капканом.
Однажды поздним майским вечером Станислас вернулся с опухшим носом и кровоточащей губой, очки в помятой оправе криво сидели на носу.
– Собирайся, – сказал он. – Мы уезжаем.
– Что случилось?
Он сполоснул лицо водой из-под крана. На кухонный стол упали бледно-розовые капли. Станислас утер полотенцем лицо, промокнул кровь на губе.
– Что случилось? – повторила Ада. – Кто тебя ударил?
– Неважно, – ответил он. – Просто собирай вещи. Немедленно.
Она потянулась с салфеткой к ссадинам на его лице, но он перехватил ее руку и отвел назад.
– Собирайся! – заорал он. – И побыстрее.
Ада знала, что он повышает голос, только когда сильно обеспокоен. Может, его приняли за немца?
– Ты меня слышишь? Мы должны уехать.
Он стащил ее чемодан с гардероба и бросил на кровать. Ада достала из шкафа платье, начала складывать.