– Завтра день рождения… он меня не пригласил… я ничего не понимаю…
– А что тут понимать? – начал говорить, психуя, Червяк. – Он бежит от себя, от любви… он боится… у него уже был опыт, и он до смерти напуган. Что ты хочешь? Он созрел как артист, но не созрел как мужчина. У него вся жизнь – театр. И репетиции. Он даже любовь репетирует. И еще… он обязан оправдать надежды мамы. О! Ваши артистки! Приносят ему грудных детей в гримерную и говорят: смотри, Андрюшенька, это твой ребеночек! Он психует и всего боится – артисток, мамы, любви, детей, алиментов. А ты тоже боишься – мамы, детей, любви, алиментов? Я – нет! Я мечтаю об этом! Особенно об алиментах! Принимай его таким, какой он есть. И терпи.
Мы опять чмокнулись, и я пошла в театр. На следующий день в 10 утра звонок:
– Аллё, Танечка, поздравляю тебя с праздником, с Женским днем. Ты сегодня придешь? – спросил он как ни в чем не бывало.
– Куда? – спросила я удивленно.
– Мне сегодня уже 26 лет! На Волков, куда же?
– Во сколько?
– Приходи пораньше… Ну, как хочешь… часов в шесть.
– Спасибо.
– Спасибо – «да» или спасибо – «нет»?
– Спасибо – «да»!
Влетела в комнату, скинула с себя напыщенную строгость и, как всегда, запела во все горло:
– Птица счастья завтрашнего дня прилетела, крыльями звеня, выбери меня, выбери меня, птица счастья завтрашнего дня.
И побежала в магазин. Обегала все булочные в центре, все кондитерские, купила тридцать маленьких жестяных коробочек с леденцами, раньше они назывались монпансье. Купила красное пластиковое ведерко, высыпала туда леденцы. На открытке с анютиными глазками написала: «Столько поцелуев вам, месье, сколько в сем ведерке – монпансье». Надела серое платье со стоечкой, сзади завязала синий шелковый бант под цвет пояса и побежала с ведром конфет на день рождения. На Волковом уже толпился народ. Я вручила имениннику свой подарок. Он улыбался, и все стали хватать горстями это монпансье. Оно сыпалось на пол, под стол, под кровать, во все углы. Андрей схватился за веник, стал подметать. Я осмотрелась. Стол – а-ля фуршет, все болтаются по квартире с бокалами, на стуле у стены сидит балерина Ксения Рябинкина, сестра известной тогда Елены Рябинкиной. Я смотрела на ее лебединую шею, красивую гладкую головку, на прямой пробор с низким пучком на шее. Она была красива, все время молчала и сидела как статуя. Звонок в дверь. Все встали: «Здравствуйте, здравствуйте, Мария Владимировна, Александр Семенович! Поздравляем… и вас поздравляем… и с Женским днем!» Они расположились в области накрытого стола. Мама осмотрела все цепким взглядом ревизора, из вежливости выпила рюмочку, закусила, потом резко встала и, недовольная, пошла на кухню, чем внесла дискомфорт в уже начинающее расслабляться общество. Я тихо встала, пошла за ней, может быть, чем-то помочь? На кухне она, как тапир, стояла, упершись животом в раковину, и остервенело терла мочалкой по серебру маленькой солонки: серебро чуть позеленело.
– Мария Владимировна, давайте я почищу, – бодренько произнесла я.
Она бросила в меня кипящий взгляд и продолжала тереть солонку, говоря мне всем своим мощным видом: «Валяешься тут с моим сыном! Могла бы в перерыве помыть и почистить все, все! Вылизать!»
Мне хотелось смеяться и плакать! Смеяться оттого, что солонка вот-вот рассыплется от ее темперамента… А плакать… Господи, ну почему же она меня так ненавидит? Она пульнула в меня своим конфликтным гормоном, как из брандспойта, насыпала соль в солонку, вернулась в комнату и со стуком поставила ее на стол. Стук солонки просигнализировал сыну, который с детства научился принимать вибрации мамы: «Красный свет на эту, с синим бантом!» Она седьмым чувством понимала, что эта, «с синим бантом», имеет власть над ее собственным детищем! Собственным в смысле собственности.