– Таня, приехал брат Кирилл из Ленинграда. На три дня. Сегодня мы втроем обедаем в Доме актера. Через час за тобой заедем. Не мажься сильно, – проговорил Андрей и положил трубку.
Я на подъеме, быстро делаю «глазастый свежий вид», по пути рисую образ брата – коренастый, кривоногий с мускулами, типа Лиепы. Надеваю серое пальто, длинный черный шарф, шапку вязаную на глаза, спускаюсь с лестницы, встаю на цыпочки и заглядываю в окно: стоит ли машина? Стоит. И там Андрюша. Рвануло сердце так, что мне пришлось остановиться и начать глубоко дышать… дышать… дышать… им, его тембром голоса, его страшной боязнью перед жизнью и в то же время почти наглой попыткой уверенности в себе.
– Я уже знаю, вы Кирочка! – протянула руку в перчатке.
Первая мысль – красивый! И совсем не Лиепа, а Витязь в тигровой шкуре. Красивые миндалевидные глаза с большими ресницами. Он сидел на заднем сиденье, я села на переднее к Андрюше. Они заговорили совершенно одинаковыми голосами. Мне казалось, что у меня двоится в ушах. Я в изумлении вертела головой то на Андрея, то на Кирилла. Когда мы вышли из машины, я заметила, что Витязь небольшого роста и очень изящный. Обедали вкусно, и настроение было на подъеме. Кирилл был старше Андрея на пять лет, и иногда у него проскакивали нотки свысока, нет-нет да и кольнет его в бок. Но под слоем харчо, печеночки и веселья ощущалась эмоциональная изнанка: в бессознательное соперничество двух братьев втягивали меня. Ах, два брата, два брата! Вечно у них каино-авелевская канитель. Вечером решили гулять и ехать к Умнову. Умнов – фотокорреспондент Большого театра – был старше нас, жил один в трехкомнатной большой квартире, любил гостей, щедро их угощал, гости любили его, к нему ехали запросто балерины, артисты, художники, ехали все на водку по-умновски – водку с апельсиновым соком. То ли приближение весны, то ли одурманивающая гулкость улиц, ветки мимозы – мы были в романтическом настроении. Выпили водки, и Андрей стал читать: «Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд…» Потом, глядя на меня: «Не плачь, не морщь опухших губ, не собирай их в складки, разбередишь присохший струп весенней лихорадки… Сними ладонь с моей груди, мы провода под током, друг к другу вновь, того гляди, нас бросит ненароком…» Я языком нащупывала на верхней губе маленькую засохшую лихорадку – проверяла, мне ли эти стихи предназначаются или просто так? Нет, лихорадка на месте – не просто так. Мне. Кирилл уж очень явно стал за мной ухаживать и, как Менакер, твердил: «Какие у нее глазки!»
Я выскочила на середину комнаты, с низкого столика смахнула рюмку.
– Ничего-ничего, – собирая осколки, приговаривал Умнов.
– Ой, как слон в керосиновой лавке! За это сейчас прочту стихотворение. Сочинила сама. – Подняла правую руку к лицу и стала вертеть ей, помогая «философствовать». – Вы понимаете, у меня последнее время наваждение какое-то… «Наваждение»! Так называются стихи. Вы меня слушаете?
– Конечно, Сафо! Читай!
И они с братом, иронично глядя в мои круглые глаза, отвалились на спинку дивана.
– Это вальс! – сказал Андрей. – Как это у тебя? – Подошел ко мне и, повторяя: – Качнулась белка на сосне. И счастье снилось мне во сне, – начал со мной вальсировать. – Ви-та-ют ду-ши за ок-ном! И с Гномихой танцует Гном! Это вальс, и это прекрасно! Напиши таких штук тридцать, и мы устроим вечер вальса. Вальс, вальс, вальс…