С лиц мой взгляд переползал на стены вагона. Так я впервые заметил рекламу в метро (там и тут она стала появляться, подстерегая рассеянный взгляд). Контрацепция. Аборт под наркозом. Все виды услуг. Призывность и нажим заставляли видеть, узнавать слова, но не вдумываться в саму надпись на подрагивающей стене метровагона. Защита от рэкета... Все виды охраны... Решетки. Противоугонность... – мир наполнялся не столько новыми делами, сколько новыми знаками. Гнусны не сами дела – их всплывшие знаки, вот что вне эстетики. Тот же типичный, знаковый андеграунд. (Подполье, шагнувшее наверх.) Возможно, таков окажусь и я, выйди я на свет. Нет уж. Не надо. Нарастающая (и царапающая меня) новизна жизни, вернее, каждодневное подчинение этой новизны моему «я» сделало меня когда-то пишущим человеком. Но вот прошло двадцать и больше лет, и мое «я» потребовало свободы от повестей и их сюжетов, неужто же само захотело быть и сюжетом и повестью?.. В былые-то времена я бы уже несомненно кинулся к пишущей машинке – вот ведь чудо во спасение! Сиди и тюкай пальцами по буквицам. (Чувство изойдет – зато придет текст.) Подполье, его соответствующая реклама как раз и подлавливают тех, кто вне текстов – одинок или вдруг брошен. Подлавливает замаскированная надежда. И говорит: бери, возьми – вот твоя гиперреальность, вот что такое мир людей в новой и свежо ожившей условности.
Я подсел-таки к плачущей. На пробу. В углу вагона она сидела и несколько киношно (раньше сказали бы «театрально») прижимала платочек к глазам. Я спросил – она испугалась. «Вам плохо?» – «Нет». Она тотчас и решительно отвернулась, оскорбилась. Решила, что я ловец пьяненьких. Но я и точно был в ту минуту ловец, хотя и в житейски высоком смысле. Я не искал женщины в метро, просто как проба. Как проба на предчувствие...
Я знал, что женщина для меня появится. И притом скоро.
Психологи любят уверять, что образы являются и как бы выпрыгивают к нам из нашего прошлого (к примеру, через сны, из снов – говорят они). Они и правы отчасти.
Конечно, если бы не противовес нашего прошлого (которым мы себя себе объясняем), мы бы попросту не удержали в себе ни одного сильного чувства. Мы бы просто распались. Нас бы разорвало.
Но почему бы не уравновесить прошлое будущим?
Почему бы не считать, что часть чувств (закодированных в образе) надвигается на нас как раз из будущего. Человек уже издалека слышит набегающее время, а сами образы будущего – как проносящиеся отдельные осколки, пули первых выстрелов.
И в этом приеме предчувствий будущего наше прошлое, я думаю, ни при чем. Мы свободны от прошлого. Мы чистый лист. Мы ловцы.
Каждый раз, когда я видел ее лицо (крупно) на экране, я вспоминал тонкую струйку вина, стекавшую по ее дрожащему, нежно очерченному подбородку. Я тотчас спохватывался и набирал из-под крана воду в бутылку (в чайник), чтобы полить оконные цветы. Тоже струйкой. В этом был наш с Вероникой черезэкранный контакт – наше общение. Наши, если угодно, длящиеся отношения. Стоило ли тогда писать изящные верлибры, чтобы теперь делить прилюдно деньги на нужды культуры? – я не задавался столь лобовым вопросом. Могло статься, что с экрана она, в сущности, тоже поливала в горшках чьи-то чужие цветочки.
Я только и узнавал о ней по ТВ. Не знаю даже, писала ли она стихи.
Она отправила два молодых дарования за границу, чтобы посмотрели мир. (Они тут же сбежали туда насовсем.)
Она нашла спонсоров для литературного журнала. (Журнал тем заметнее, увы, хирел.)
И не могла она не чувствовать, сколь временно и скользяще ее положение. Едва демократы, первый призыв, стали слабеть, под Вероничку, под ее скромный насест, уже подкапывались. Как ни мало, как ни крохотно было ее начальническое место, а люди рвались его занять. Люди как люди. Ее уже сталкивали, спихивали (была уязвима; и сама понимала).