Мы с Алексом посмотрели друг на друга и от души рассмеялись.

Как я уже сказал, эта площадь поражала буйной пестротой красок, всевозможных багетов и натянутых холстов. У некоторых мастеров были устроены многоярусные стеллажи с картинами. Целые мини-вернисажи, освещенные щедрым парижским солнцем. Я шел меж рядами и не мог оторвать любопытных глаз от некоторых полотен.

– Смотри, Алекс, эти цветы похожи на знаменитые «подсолнухи» Ван Гога.

– А ты глянь вон туда. На тот ряд. Он весь состоит из подсолнухов, – хмыкнул Алекс. – И всё было бы неплохо, если бы их уже не написал когда-то сам Винсент. Он в основном применял для своих работ технику – импасто. А все здешние подсолнухи выполнены чаще простой акварелью или тонким слоем масла.

– Да, ну тебя. Не придирайся, – отвечал ему я, очарованный золотом полотен. – И как удачно светит солнце. Все эти скользящие блики от листвы. Нет, честное слово, неплохо. И эта картина тоже хороша, – показывал я новую находку.

– Хороша…

– А вон и копия «Звездной ночи».

– Вижу.

– А этот ряд полностью посвящен кубизму.

– Привет Сесанну, Делоне и Пикассо.

– Не передергивай. Наверняка здесь есть вполне оригинальные работы.

На части стеллажей местами присутствовала явная халтура, напоминающая знаменитую мазню легендарного ослика Лоло[13]. Но часть работ выглядела поистине прекрасно.

– Ну, что насчёт бокала вина? – задумчиво предложил я, чуть отойдя в сторону. – Право, Алекс, у меня от твоих подгоревших каштанов дерёт горло, а от всей этой мазни слезятся глаза.

– Погоди немного. Вон, я уже вижу графа. Он сидит на своем обычном месте, на углу. Пойдем к нему, я вас познакомлю, и ты передашь ему свой пакет. Если Гурьев будет в настроении и расположен к общению, то мы можем вместе посидеть в каком-нибудь кафе или кабачке.

– Хорошо, – кивнул я.

Граф Гурьев Георгий Павлович расположился на углу площади Тертр, возле высокого клёна. Именно тогда я впервые увидел этого человека. Граф сидел на низеньком складном стуле, при этом его плечо и правая рука касалась шершавого ствола старого клёна. Задумчивый взгляд серых глаз был устремлен куда-то вдаль и полностью отрешен. Со стороны могло показаться, что он смотрит на противоположное здание, в котором находилось летнее кафе с выносными парусиновыми стульями и легкими столами. Но, как я понял позднее, Гурьев в этот момент не видел ничего вокруг, его взгляд был устремлён в некое незримое пространство. Он почти не присутствовал в реальности шумной и пёстрой площади Тертр. Он плавал в каком-то своём мире – зыбком и тревожном. В мире собственных грёз и воспоминаний. По опыту, проведенному в эмиграции, я знал, что такие рассеянные взгляды присущи только русским интеллигентам, тем русским, которые, оторвавшись от родной земли, так и не обрели покоя и счастья на чужбине.

Это был взгляд одинокого странника и взгляд нежного, обиженного судьбой сироты. В этом взгляде, казалось, тлела вечная изнуряющая душу печаль. Даже когда он смеялся, эта печаль не покидала его серых глаз. Это, то качество, которое французы называют загадочной «ame slave»[14]. Та самая русская душа, которая напрочь лишена всякого западного рационализма. Душа, способная плакать под русские песни, а полюбив однажды, любить до самой смерти.



Гурьев понравился мне сразу. Иногда ты встречаешь какого-то человека и начинаешь тут же вспоминать о том, где же ты мог его раньше видеть. То же самое произошло и со мной. С первых же мгновений нашего знакомства мне показалось, что я знал Гурьева всю свою жизнь.