Вместо пролога

Сумерки падали, медленно обволакивая стройку тою глубиной предвечерней синевы, о которой так точно сказал Байрон: the clear obscure («светлый сумрак»? – по-русски).

Отложив рейсшину и ватман, высокий человек в спецовке встал. Его голубые глаза веселились. На часах было шесть.

– Как, «спуск флага»?! Евгений Евгеньевич, уже?

– Объявляю «спуск флага», – церемонно и патетично возгласил тот и широким движеньем длинной руки распахнул дверь из бюро в соседнее помещение… Мигнув, электричество погасло. Так в последние дни бывало часто – что-то чинили на электростанции. Спорили, пить ли чай впотьмах или зажечь лампу, браня на чём свет – монтёров. Узнавали друг друга по голосам. Срочная работа на гидростанции X-строя сегодня задлилась. Засветлевшие на фоне тёмных стен окна вспыхнули абрисом далёких белков, серебрящихся фоном весенней долины, тонущей в синих сумерках.

– Знаете, товарищи, что я услыхал сегодня? Как нас называют? – сказал тот же человек. – Нашу проектную группу? «Дворянское гнездо»… Здорово?

– Где, на вахте? – отвечала средних лет женщина. – Или в зоне?

– Ника, вы возвышаете уровень наших вахтёров! Неужели вы думаете, что они читали Тургенева?

– А вы знаете, Евгений Евгеньевич, где я – это довольно интересное совпадение, – где я читала недавно это самое «Гнездо», притом – по-немецки? Ни за что не догадаетесь! В Бутырках! «Das Adelsnest». В чудесном переводе!

– Что вам, как специалисту!..

– Бросим о прошлом. Моё будущее, дай бог, чтоб было – арифмометр… – ибо не знаю прочности нашей группы. Сейчас придёт Мориц с – опять срочной работой!

– Мориц – в Управлении, – отозвался у окна сидящий, наклонённый над рейсшиной молодой человек. – Он занёс работу и ушёл.

– Отлично, – сказала женщина, – я пока постараюсь докончить вчерашний перерасчёт, – так устала вчера, могла ошибиться…

– По десять часов считая – очень просто… – Евгений Евгеньевич обернулся к той, которую назвал Никой. – Вы, по-моему, сможете отдохнуть за нашим уроком черчения, когда будет свет… – вы рисовали, это вам несколько родная область…

– Но нашему уроку помешает – срочная…

– Да, к сожалению, помешает…

Лунный луч пересёк комнату, чертёжные столы. Была весна 1938 года. Евгений Евгеньевич сел на стул у чертёжного стола. Горела свеча. Ника села рядом.

– Продолжим?

– Мы остановились на куклах, не так ли? Я очень любил играть в куклы…

Шаги по мосткам. Дверь распахнулась. Метнулись электрофонари в руках входящих людей. Зычный голос крикнул:

– Поверка! Встать! Тут пересчитаем!

При свете фонариков и свечей люди становились в ряд. Два вахтёра что-то отмечали в своей записи, прикреплённой к дощечке. И уже выходили, кидая дверь и тени, скользящие по стёклам.

Евгений Евгеньевич снова раскрывает, как книгу, рассказ:

– Я очень любил играть в куклы! И больше всего меня прельщали не сами куклы, а аксессуары кукольного обихода. Мебель, посуда… У меня была крошечная лампа с матовым абажуром, молочно-белым, зажигавшимся, как игрушечная луна. И я, как Гулливер в стране лилипутов, жил среди этих драгоценных предметов рядом со скучной жизнью взрослых, скрывая от них им непонятный накал моей мальчишеской жизни, за которую они – узнай они её – стали бы, может быть, даже преследовать меня – за неестественное моему полу и возрасту времяпрепровождение. Эту микроскопическую лампу я любил, кажется, больше всех тех таинственных сокровищ, она была для меня не менее реально-волшебна, чем лампа Аладдина, о которой повествовалось в толстой книге.

Дверь снова с шумом распахнулась: на фоне слабо освещённой двери – в соседней комнате тоже горела свеча – стоял небольшой человек в короткой меховой шубке. Мальчишеское было в нём, в его позе – на чей-нибудь материнский взгляд, и именно в том, как стоял, с таким независимым видом, исключающим даже тень интимного отношения к себе. Он снял шапку, голова оказалась – или так причудилось от стоявшей сзади свечи, обводящей её светом, – седой. Снял, повесил на вешалку шубу и вернулся неожиданно худым, элегантным человеком во френче, бриджах, гетрах. «Мориц!» – отозвалось в Нике.