Он проснулся, когда солнце перешло на другую сторону неба. Все казалось иным. Ветер дул с другой стороны. Тени от бревен лежали иначе. Гармонь в селе то умолкала, то одиноко и дико взвизгивала. И оттуда, где стояли дома и открывалась улица, тянуло каким-то бесцветным угаром.

Зеркальцев, испытывая дурные предчувствия, двинулся на этот угар, который сочился больными удушающими струями.

Сначала он увидел брошенную лопату и метлу и носилки, до половины наполненные мусором. Потом ему навстречу попался человек, пьяный, с растрепанными волосами и слепо раскрытыми, побелевшими глазами. Он шатался, шарахался из стороны в сторону. Упал, попробовал подняться. Снова упал и пополз на четвереньках, по-собачьи, рыча и поскуливая.

У ограды дома спорили два мужика, остервенелые, красные, ненавидящие. Толкали друг друга в грудь кулаками, пока один не хрястнул другого в лицо, выбивая из носа красные брызги, и они сцепились в комок, грызли друг друга, рвали рубахи, бессвязно крича и охая.

Из проулка вывернул сельский дурачок. Слюнявый рот был растянут в идиотской улыбке, синие, слезящиеся глаза смотрели блаженно вдаль. Он прижимал к груди недопитую бутылку. Останавливался, запрокидывал небритую шею и сладостно вливал в себя водку, захлебываясь, постанывая и икая.

Из дома выбежала босая, в разорванной кофте женщина, пьяно споткнулась, кинулась по улице, голося:

– Ой, мамочки родные, за что он меня топором! Отымите топор у зверя!

Вслед ей вышел из калитки мужик в рубашке навыпуск, с мутными злыми глазами:

– Бежи, бежи, сука! Вернешься, все одно зарублю!

Село хрипело, шевелилось, звякало. Открывались и захлопывались окна. Стучали двери. Люди выбегали из домов и снова вбегали, словно торопились совершить какое-то неотложное дело. У тех, кто вбегал, в руках блестели бутылки. У тех, кто выбегал, лица были сосредоточенные, одержимые страстью, обращены все в одну сторону, где находилась одна для всех желанная цель.

Зеркальцев, испытывая страх и страдание, шел по селу, чувствуя, что на село совершено нападение. Жители, собравшиеся на сход, захотели освободиться от гнета, сбросить захватчиков, подняли восстание. Но захватчики кинули на подавление бунта карателей, и восстание было жестоко подавлено, в селе шла расправа.

У крыльца правления, где еще недавно толпился сход, теперь было пусто. Одиноко и дико трепетал красный флаг с серпом и молотом, и в этом трепете бессмысленного флага был ужас подавленного восстания, безнадежность сопротивления.

«Мой народ! – думал он отрешенно. – Мой народ!»

Магазин, ярко-оранжевый и зловещий, был открыт, и казалось, сход переместился внутрь магазина. За прилавком орудовала дородная грудастая продавщица с высокой крашеной прической. Ловко ставила на прилавок бутылки, шлепала пакетики с плавленым сыром, сгребала деньги. С ней нервно шутили, торопили, заискивали, а она улыбалась большим ртом с золотыми зубами, поигрывала в руках блестевшими бутылками.

У магазина, на земле, спиной к столбу сидел инвалид в камуфляже. Перед ним в траве валялась пустая бутылка. Он закрыл глаза и покачивался. Его одутловатое лицо было воспалено, словно обгорело на солнце. И это был афганский загар, и он, раненный, прислонился к скале, и где-то летел, все не мог долететь спасительный вертолет.

У магазина стоял мужик с расцарапанным лицом, в синей рубахе, тот, кто предлагал запретить продажу водки, грозил переколотить бутылки с проклятым зельем. Его лицо набрякло, царапины вскрылись и сочились кровью. Он держал в руке тонкий грязный стакан, полный на треть. Безумно смотрел в глубь стакана, высматривая в нем что-то ненавистное и смертоносное. Скалил желтые зубы: