Между смертью и мыслью…
Жизнь – долга. Да и степь – не короче.
Страшен крест милосердья!..
Смертной плёнкой подернуты очи…
Пропадёшь от бессмертья!

«Да, и вот ещё», и добавил:

Был послушным послужником
Шёл по жизни за посохом.
Стал мятежным ослушником
Восхитительным ослухом!..
Ждёт смутьяна-художника
Путь нежданный, нечаянный…
И зовёт его Боженька
Сам такой же отчаянный!..

и светло посмотрел на Поэта, да, как-то очень светло. Поэт сначала замялся, пожевал губу и прочёл медленно-медленно, даже с риском, что пафосно:


Аутодафе

Всё нынче кувырком.
Торжественная свита…
И лысина сокрыта
под острым колпаком.
Темно, прохладой ночь залита,
невеста плачет под платком,
друг побежал за огоньком,
толпа колышется сердито.
Что тянут? Что ещё забыто?
Привстал аббат с лицом бандита,
кивнул. Монахи деловиты.
И пробирает ветерком
малиновое санбенито.
Легко быть дураком.

Незнакомец протянул руку: «Я Юра, Юрий Александрович Влодов[4]. Но ты зови меня Юра. А ты?» «Я Зяма, Зиновий Маркович Рабинович по прозвищу Поэт», сказал Поэт и смутился, снова упав в геенну социально значимых признаков и именований. А Влодов рассмеялся и прочёл:


Переделкино

Лесная чаща без приметы.
Вот этой ломаной тропой,
Как сохачи на водопой,
На полустанок шли поэты.
Хрустел звериный шаг скупой,
И были в сумерках заметны
На лбах морщины, как заметы,
Лосиных глаз распах слепой…
Пичуги били из кювета…
Плыла медлительная Лета
Река, невидная собой…
И клокотали до рассвета
Колокола лесного лета —
Зелёной Родины прибой…

и добавил: «Сонет сонету друг и брат. Они оттуда в нас глядят не так, как мы – в Стикс или Лету – они рождают в нас Поэта, они нас лепят, как хотят». И продолжил, не дожидаясь ответа:

В зерцало степного колодца
Проникну, как в детские сны…
Я – пасынок русого солнца
И пасынок рыжей луны…
Я – Боженька, гость, полукровка,
Не ведаю сам, кто таков…
Как некая Божья коровка
Всползаю по стеблю веков…

Зяма снова осмелел и стал самим собой, и прочёл:

Литании напевной серебро
Юродствующий танец.
Бесхитростно бело
Лукавое летанье,
Югорского шамана болеро.

и тоже продолжил почти без перерыва:

Как слышу, так и напишу
из слов, танцующих в балете
при солнечном и лунном свете
доступное карандашу,
и вечностью не дорожу,
пока любовь не тонет в Лете.
В бокалы музыку налейте
я к флейте губы подношу
и, просветляя дух, как встарь,
веселья песенной беспечностью,
я строю крылья, как кустарь.
Ещё пронизан человечностью
измен возможных календарь
там, где любовь граничит с вечностью.

и дальше, будто его понесло. А Влодов слушал, да действительно слушал:

Сна нет.
И снов не будет впредь.
Не жди, что кто-нибудь приснится.
Ни умереть, ни улететь,
ни заново родиться.
Всё наяву, и жизнь, и смерть,
и исчезают лица,
и сутки прекращают длиться,
когда внимательно смотреть умеешь.
Больше нет богов.
А идолам молиться
легко.

«Давай, ещё по одной», сказал Влодов. «Давай!» Влодов начал:

Над пышностью искусств, над сухостью наук,
Как будто где-то вне… в абстракции… вдали…
Вселенство во плоти, настырно, как паук,
Сосёт из года в год живую кровь Земли…
Спаси людей, любовь, от непотребных мук! —
От жизни исцели! – от смерти исцели!..

А Зяма ответил:

Не унизить ненавистью душу —
это работа.
Делай её всю неделю
и по субботам!
На помощь себе
никого не зови,
ни друга, ни Бога,
– и место
создашь для любви.

Юрий Влодов встал, и Зяма тоже встал. Влодов приобнял его и сказал: «Иди, Зяма, иди, стучись в нашу поэзию. Ничего у тебя только не выйдет». Зяма выпучил удивлённые глаза: «Почему не выйдет?» Влодов ответил: «Не выйдет, потому что ты Поэт», и подтолкнул его к двери редакции. Дверь была закрыта, но не заперта, и Зяма вошёл.