Прощальным отчаянным свистом.
И с правдой последняя связь
Нарушилась в сердце нечистом.
Как бешеный, Шере взглянул
На эти знакомые лица,
И войск торжествующий гул
Ударил в лицо нечестивца.
Отпрянул несчастный назад
И, втайне себя проклиная,
Помчался в кустах наугад,
Коня второпях погоняя.

Этот души «прощальный свист» – блистательное достижение переводчика, истинный пример вдохновенной передачи того, что именуют выражением духа оригинала. Образу веришь, его нет в подлиннике, но можно с уверенностью утверждать: этот образ есть в оригинале в другой ипостаси, это – высшая точность.

И какая психологическая достоверность! Как скупо, лаконично, но как много сказано: «И, втайне себя проклиная», какое естественно мотивированное движение – «отпрянул» – «и войск торжествующий гул ударил в лицо нечестивца». Между прочим, рядом с нечестивцем почти вплотную поставлено и «несчастный» – знаменательное сближение. Воистину на полотно перенесены «Души изменчивой приметы» – в данном случае – «тоска святотатца».

Почему эта главка не удалась Цветаевой? Может быть, потому, что она батальная? А Цветаева все же выразитель женского начала и женской стихии в поэзии, батальное не для нее.

Вот еще одно противопоставление – мужское и женское – в этих переводах. Женское начало освещает (и освящает) Цветаеву не со слабой (женский пол), а с сильной стороны, причем она всегда осознавала в себе эту силу. Недаром ее царь-девица сильнее, активнее, мужественнее своего мужского партнера. Образ слабой, пассивной пастушки не был, по существу, цветаевским. По мере возможности она его усиливает. Философское обоснование этой силы – в слиянии с природной стихией. Пастушка говорит Годердзи, что она не так уж беззащитна. У Заболоцкого этого нет – его устраивает слабость.



Как непохоже это схожее! У Цветаевой образ библейской силы («Знаю я лишь то, что знает всякая лесная тварь»), вырвать Этери из ее родной среды – преступление: она так слита с природой, что это слияние, видимо, послужило некогда Этери причиной данного ею обета безбрачия. У Заболоцкого Этери необходимо спасти, вырвать из ее окружения немедленно. И тут сказалось мужское начало. Вспомним его «Ночь в Пасанаури»[156], чтобы было яснее, кто взялся переводить Важа, с каким характером мы имеем дело:

Сияла ночь, играя на пандури[157],
Луна плыла в убежище любви,
И снова мне в садах Пасанаури
На двух Арагвах пели соловьи.
С Крестового спустившись перевала,
Где в мае снег и каменистый лед,
Я так устал, что не желал нимало
Ни соловьев, ни песен, ни красот.
Под звуки соловьиного напева
Я взял фонарь, разделся догола,
И вот река, как бешеная дева,
Мое большое тело обняла.
И я лежал, схватившись за каменья,
И надо мной, сверкая, выл поток,
И камни шевелились в исступленьи
И бормотали, прыгая у ног.
И я смотрел на бледный свет огарка,
Который колебался вдалеке,
И с берега огромная овчарка
Величественно двигалась к реке.
И вышел я на берег, словно воин,
Холодный, чистый, сильный и земной,
И гордый пес, как божество спокоен,
Узнав меня, улегся предо мной.
И в эту ночь в садах Пасанаури,
Изведав холод первобытных струй,
Я принял в сердце первый звук пандури,
Как в отрочестве первый поцелуй.

Стихотворение написано в 1947 году, за два года до того, как Заболоцкий стал переводить «Этери»; значит, переводил, уже приняв в сердце не только звук пандури, но и пшавеловские места, лежащие на двух Арагвах, неподалеку от Пасанаури…

Цветаева дорожит фольклорным началом Важа Пшавела, и потому она слегка, но все-таки – стилизует, практически не видя другого пути. Тут определенные синтаксис и морфология, кстати, умеренно используемые, где слова типа: кабы, матушка, доколе; где «мнут траву» – с ударением на «а»; где есть строки такого звучания: «на всю дальнюю долину», или фразы вроде: «Обнял девушку царевич – что орел ширококрыл», «Молодым желают счастья, ладу, веку и судьбы», или такой привычно песенный лад: «Над лазурною пучиной, на скалистом берегу». Сознательно стилизуя, она преодолевает лубок врожденным тактом и чувством меры, а впрочем, скорее безмерностью своего дара, обезличенность стилизации – яркостью собственной личности. И все-таки народной эту поэму в цветаевском переводе делала не тень стилизации под народное, пробежавшая по поэме, а свободно проявленная стихия цветаевского лиризма.