Нужно только еще отметить, что, как и в жизни, подобные сопряжения и противопоставления возможны не только для заведомо полярных, крайних на спектре категорий, обратных друг другу антонимов, но и для категорий, так сказать, более нейтральных, но в то же время отчетливо и качественно отличающихся друг от друга (то же «серое голубое», например).

Зеркальным и неизбежным отражением этого принципа является единение и нечаянное единство вещей далеких, или, как стало модно говорить, далековатых, то есть то, что пролилось в эти строчки:

…Кастрюля и звезда – едины. / Прости наивный сей монизм (с. 44).

Общая формула живущей в этом приеме жизненной правды приведена в начале прозы «Хлеб немного вчерашний»:

Как это в армянской побасенке? Потихоньку, постепенно, вдруг выходит царь. Этот оборот «постепенно, вдруг» – мне кажется универсальным… (с. 202).

Именно в этом, уже на мой взгляд, проявляется глубинная сила художественного реализма, изнутри присущая поэтике доподлинности.

Таким образом, у Цыбулевского ощутима диалектическая тяга, выражающаяся в сходстве структур предмета и приема, так называемого содержания и так называемой формы. Эта диалектика проявляет себя, разумеется, на разных языках – в противоречивых, подчас нелепых актах бытия и в парадоксальности подачи словесного материала. Тем самым прием обнажает и демонстрирует нам свою содержательность.

И это не случайность, а вполне осознанный литературный принцип, своего рода методологическая установка.

Опьяненность словом и фонетическая тяга

Отступая, оступаясь в слово…
А. Цыбулевский
Мы только с голоса поймем,
что там царапалось, боролось.
О. Мандельштам
Но издали роились звуки.
Не исчезайте, я иду.
А. Цыбулевский

Восстановим справедливость. Из предыдущего изложения можно было заключить, что поэтически наиболее плодотворное чувство Цыбулевского – зрение, зоркое видение, что он, по преимуществу, поэт-глаз, если можно так выразиться.

И это действительно так, пока речь идет о литературе как о рефлексии на внешний мир («Но, может быть, поэзия сама – одна великолепная цитата»)! Но если взглянуть на литературу – а основания к тому имеются в изобилии – как на явление целостное и самодостаточное, как бы закрыть глаза на тот жизненный прибой, что бьет в ее гранитные – из окаменевшего прибоя сложенные! – берега (то есть буквально закрыть глаза), то на первый план выступают слух и чуткое ухо поэта. Этот уровень самодостаточности словесности хоть и производен, но абсолютно реален, более того, он могуч и всесилен в своих гранитных пределах[108], а иногда (формализм) он грозно надвигается на свой прежний уровень и заслоняет, заглушает его плеск.

Есть у Цыбулевского прелюбопытнейшая вещь – проза «В», где это синкретическое словесное чувство (точнее, сознание), его фонетическая власть – выражена, как это у него принято, предельно экзальтированно. Небольшой, но характерный отрывок я уже приводил выше. Чтобы лучше быть понятым, вновь приведу цитату оттуда, отчасти повторяющую первую.

Итак, с. 117–118:

В начале было слово – им все и закончится, – как выразить, что ничего, кроме слова, уже для тебя не осталось – ощущенье такое в саду. В этом саду – этот сад – другой – не тот – тут другое – а что? У буфетчика в холодильнике – рыба – локо – безусый сом – побрызганный уксусом – дзмари – вот уже и сфера слова – волны, валы, волы. Синтаксис, где в конце строки – рыба – и проплывает, проплывает рыба – где? – в саду, саду, и далее головокружительной следует быть синкопе – переносу – анжамбеману: ибо. Кажется, споткнулся, а это плавный на самом деле переход. //…Настал конец июня. Разве это не слово – настал конец июня? Целое предложение – слово. Слово – не слова, слова. // ‹…› В мире слова ярусы всегда яростны. Миролюбивые ярусы листвы. Что ж, и сущие волнуют пустяки. // Плавники. Вот все, что осталось. // Отступая, оступаясь, в слово. // Волны слова – слоновые – слово-волны.