Мы познакомились в колледже, когда я учился на первом курсе, а она на последнем, познакомились на нудных занятиях, посвященных великим романам, и сразу прониклись взаимной симпатией, но подружились гораздо позже, когда оказались в Бруклине почти соседями. Я поселился там через несколько лет после окончания, и тогда-то наши прогулки и начались: по Проспект-парку при меркнущем свете под липами; от нашей части Борум-Хилла до Сансет-Парка, где мы смотрели на закате на мягкокрылых воздушных змеев; ночные прогулки по Променаду напротив громад Манхэттена, поблескивающих над темной водой. Шесть лет таких прогулок на теплеющей планете – хотя прогулками у нас дело не ограничивалось – привели к тому, что присутствие Алекс стало неотделимо в моем подсознании от перемещения по городу, так что я ощущал ее подле себя, даже когда шел один; молча переходя мост, я нередко чувствовал, что делю это молчание с ней, даже если она была у матери и отчима в Нью-Полце или проводила время с тем или иным из череды ненавистных мне бойфрендов.

Возможно, она потому заговорила об этом в музее, а не где-то еще – не за кофе, скажем, – что в картинных галереях, как и во время прогулок, наши взгляды большей частью были параллельны, мы смотрели на что-то перед нами, а не друг на друга, и самые задушевные из наших разговоров происходили именно тогда: взирая на один и тот же объект, мы с ней сопоставляли наши воззрения на жизнь. Не то чтобы мы избегали смотреть друг другу в глаза, меня восхищал цвет ее глаз – цвет пасмурного неба, темный эпителий и прозрачная строма, – но, встречаясь взглядами, мы обычно умолкали. И это приводило к тому, что мы могли промолчать весь ланч или проговорить о пустяках, а потом, по пути домой, я узнавал от нее о важном: например, что у ее матери диагностирован рак в поздней стадии. Вы могли нас видеть идущими по Атлантик-авеню, она плачет в три ручья, я ее утешаю, обняв за плечи, но глядим мы прямо перед собой; или, может быть, вы видели нас в один из моих все более частых слезливых моментов, теперь уже она успокаивает меня таким манером, мы идем по Бруклинскому мосту, больше похожие на сиамских близнецов, чем на супружескую пару.

В тот день мы стояли перед «Жанной д’Арк» Жюля Бастьен-Лепажа[3] (Алекс, кстати, немного похожа на его Жанну), и ни с того ни с сего она вдруг сказала:

– Мне тридцать шесть лет, и я одна. – (Слава богу, она рассталась со своим последним, с разведенным адвокатом по трудовым делам, мужчиной под пятьдесят, имевшим в свое время дело с медицинским центром, где она была администратором, пока он не лопнул. После двух рюмок вина он неизменно принимался потчевать всех, кто был в пределах слышимости, подозрительно расплывчатыми рассказами о своей прошлой «гуманитарной» работе в Гватемале; после трех рюмок заводил песню о половой закрепощенности и общей фригидности своей бывшей жены; после четырех или пяти начинал сплетать эти трудносовместимые темы воедино, невнятно уравнивая между собой геноцид и свое чувство сексуальной отвергнутости. Если я был рядом, я постоянно наполнял его рюмку, приближая тем самым его расставание с Алекс.) – За последние шесть лет не было ни дня, чтобы я не хотела ребенка. Да, такая уж я заурядная. А теперь хочу, чтобы мама успела увидеть моего ребенка. У меня пособие по безработице на семьдесят пять недель, плюс страховка, плюс очень скромные сбережения – больше ничего, и я знаю, что в этой ситуации должна бояться рожать сильней обычного, но что я на самом деле чувствую – я чувствую, что благоприятные времена никогда не наступят, бессмысленно ждать, чтобы профессиональные и биологические ритмы совпали. Мы друг для друга лучшие друзья. Ты не можешь жить без меня. Я хочу, чтобы ты сдал сперму. О степени твоего участия в жизни ребенка мы договоримся по ходу дела. Я знаю, что это безумная просьба, и хочу, чтобы ты сказал да.