Фитиль войны был уже подожжён. И чем дольше он тлел, тем быстрее таяли сомнения: кто, с кем и против кого взорвёт европейскую пороховую бочку под названием Балканы. Предлог роли уже не играл.
В конце весны тысяча девятьсот двенадцатого года во время Пятой Олимпиады началась Первая мировая война.
Её официальное объявление стало всего лишь вопросом времени.
Глава XII. Санкт-Петербург. Язык улицы на проспекте
Один за другим грохотали по рельсам вагоны трамваев – красно-белые, с большими окнами, сияющие медными поручнями и ручками. В обе стороны Невского проспекта катили вереницы экипажей, тарахтели моторы, плыли людские толпы…
– Здесь веселее, чем у нас на Тверской, – признал Маяковский, шагая рядом с Бурлюком.
Хорошенькая миниатюрная брюнетка гордо вскинула носик и прошла мимо. Маяковский схватился за фонарный столб и крутанулся, провожая девушку нахальным взглядом. Она посмотрела через плечо и залилась румянцем.
– Однако и манеры у вас, Владим Владимыч, – с укоризной произнёс Бурлюк. – Нет бы подойти, представиться, покалякать по-французски…
– Я бы покалякал, конечно, – усмехнулся Маяковский, – да только французский мой хромает.
– Хромает?! Нет, не хромает ваш французский – ему ноги оторвало напрочь… Вот позовёт сейчас эта барышня городового, и пожалуйте, голубчик, в кутузку!
– Легко! Я за женщин сидел уже. И не в кутузке какой-нибудь вшивой, а в Бутырской тюрьме.
В голосе Маяковского звучала гордость.
– Вот как? – удивился Бурлюк. – Сидели за женщин?! Я считал вас политическим.
– Удачно совместил то и другое. Устроили с товарищами побег из Новинской. Ушли тринадцать каторжанок, а меня взяли. Слышал бы сейчас Хлебников про тринадцать – наверное, тоже какую-нибудь закономерность вывел бы… через четыреста лет…
– И каково это – сидеть?
– Не хотел, скандалил. А с малолетки какой спрос? Переводили из части в часть. Кончилось Бутыркой. Одиночка номер сто три.
– Одиночка?! Ого… Наверное, с тоски повеситься можно.
– Не скажите. Я же до тех пор толком не читал ничего. Так, в учебники в гимназии заглядывал. По ревборьбе товарищи кое-что подбрасывали. А тут – беллетристика. Оказалось, чертовски много всякого люди пишут! И хорошо пишут! Бальмонт, Андрей Белый…
– Символисты зацепили – вас?! Чем же, позвольте спросить?
– Новизной. Вроде образы не мои, и не про мою жизнь, но хорошо! Тогда в первый раз и попробовал писать. Хотелось так же хорошо, но про другое.
– Вы раньше не рассказывали. Конспирация? Почитайте!
– Да ни к чему. Ходульные были стишки и ревплаксивые.
– Владим Владимыч, не ломайтесь. Что за кокетство? В конце концов, я вам как мать…
Маяковский сымпровизировал:
– В конце концов, я вам как мать, и я имею право знать…
– Вот именно! Читайте, читайте!
– Ладно… – Маяковский вскинул голову и начал, нарочито подвывая:
– Да, – почесал в затылке Бурлюк, – и много вы такого… настрочили?
– Прóпасть. Целую тетрадку. Спасибо надзирателям – отобрали при выходе… Ну, и классиков глотал, конечно. Байрона, Шекспира, Льва Толстого. «Анну Каренину» не дочитал. Ночью вызвали – это называлось с вещами по городу. Так и не знаю, чем у них с Вронским история кончилась.
– Ничем хорошим не кончилась. А с вещами по городу вас куда отправили?
– Выпустили. Приятель отца отхлопотал. Он замначальника «Крестов» тогда был. Тюрьма здесь, в Питере, такая. Я вышел – и думаю: те, кого прочёл, – так называемые великие. Но до чего ж нетрудно писать лучше!