Прекрасная Дама.
Мы были уже в костюмах Гамлета и Офелии, в гриме. Я чувствовала себя смелее. Венок, сноп полевых цветов. Распущенные напоказ волосы – ниже колен. Весь тот самый плащ золотых волос имени Дагоберта. Блок в чёрном берете, колете, со шпагой. Мы сидели за кулисами в полутайне, пока готовили сцену. Помост обрывался. Блок сидел на нём, как на скамье, у моих ног, потому что табурет мой стоял выше, на самом помосте. Я впервые за годы смотрела в его глаза. Мы были вместе, мы были ближе, чем слова разговора. Этот, может быть, десятиминутный разговор и был нашим романом поверх актёра, поверх вымуштрованной барышни, в стране чёрных плащей, шпаг и беретов, в стране безумной Офелии, склонённой над потоком, где ей суждено погибнуть.
Другой.
После смерти Блока был найден важный, по-видимому, для него и почти секретный документ. Он года два пролежал в камере хранения на Витебском вокзале. Некоторые назвали его последним посланием Блока, хотя это не было завещанием. Удручено и поручено оно было двум мужчинам – мне и доктору Розенбергу.
Доктор Розенберг.
О вы, люди, считающие или называющие меня злонравным, упрямым или мизантропичным – как вы несправедливы ко мне, ведь вы не знаете тайной причины того, что вам кажется. Моё сердце и разум с детства были склонны к нежному чувству доброты, и я даже всегда был готов к свершению великих дел. Но подумайте только: вот уже 6 лет я пребываю в безнадёжном состоянии, усугублённом невежественными врачами. Из года в год обманываясь надеждой на излечение, я вынужден признать, что меня постиг длительный недуг. Его излечение может занять годы или вообще окажется невозможным.
Обладая от природы пылким и живым темпераментом и даже питая склонность к светским развлечениям, я вынужден был рано уединиться и вести одинокую жизнь. Если же иногда я решался пренебречь всем этим – о, как жестоко загонял меня назад мой ослабевший слух, заставляя скорбеть с удвоенной силой. И я всё-таки не мог сказать людям: «Говорите громче, кричите, ведь я вас не слышу, не слышу», – эх, разве мыслимо мне было признаться в слабости того чувства, которым я должен был обладать в большем совершенстве, чем кто-либо другой, в чувстве, которым я некогда обладал в наивысшей степени совершенства, такого совершенства, каким, я уверен, наделены или были наделены лишь немногие люди моей профессии. Нет, это выше моих сил, и потому простите меня, если я удаляюсь от вас, когда мне хотелось бы побыть в вашем кругу.
Другой.
Моё несчастье причиняет мне двойную боль, поскольку из-за него обо мне судят ложно. Для меня не должно существовать отдохновения в человеческом обществе, умных бесед, взаимных излияний; я обречен почти на полное одиночество, появляясь на людях лишь в случае крайней необходимости; я вынужден жить как изгой. Ведь стоит мне приблизиться к какому-нибудь обществу, меня охватывает жгучий страх: я ужасно боюсь, что моё состояние будет замечено. Так было и эти полгода, которые я провёл в Шахматове. По требованию моего благоразумного врача я должен был елико возможно щадить мой слух. Это почти совпало с моей теперешней естественной склонностью, хотя иногда, увлекаемый потребностью в обществе, я позволял себе уступить искушению. Но какое же унижение я испытывал, когда кто-нибудь, стоя возле меня, слышал вдалеке звук флейты, а я ничего не слышал, или он слышал пение пастуха, а я опять-таки ничего не слышал.