В ней-то, в этой страсти, и крылась разгадка души Барраса, самая сущность его «я». Он был крепко привязан ко всему, что составляло его собственность, – к своим копям, дому, картинам, имуществу, ко всему, что принадлежало ему. Отсюда ненависть ко всякого рода мотовству, бледным отражением которой была выработавшаяся у тетушки Кэрри бережливость, ее неспособность что-нибудь выбросить. Тетушка часто обнаруживала эту черту, к полному удовлетворению Барраса. Он и сам никогда ничего не выбрасывал. Газеты и бумаги всякого рода, старые квитанции и договоры – все он аккуратно складывал в пачки, надписывал их и запирал в свой письменный стол. Это надписывание и складывание в ящик превратилось чуть ли не в священный ритуал. Он придавал ему какой-то высший смысл. Между этим занятием и его любовью к Генделю существовала некая гармония. Здесь был тот же внушительный размах и глубина и что-то вроде религии, недоступной чужому пониманию. А между тем источником ее была просто алчность, ибо больше всего душу Барраса снедала тайная страсть к деньгам. Он искусно скрывал ее от всех и даже от себя самого, но он обожал деньги. Он держался за них цепко, тешился ими, этим сверкающим олицетворением своего богатства, своей реальной ценности в мире.
Хильда перестала играть. Наконец-то покончено с Генделем, во всяком случае с этой «Музыкой на воде»! Обычно она, окончив, укладывала ноты обратно на табурет у рояля и сразу уходила к себе наверх, но сегодня Хильда, по-видимому, хотела угодить отцу. Не отводя глаз от клавиатуры, она спросила:
– Может быть, сыграть тебе «Largo», папа?
То была его любимая вещь, пьеса, которая производила на него большее впечатление, чем все остальные. Хильду же доводила чуть не до истерики.
Сегодня она сыграла ее медленно, в торжественном темпе.
Наступила тишина. Не отнимая руки от лба, отец сказал:
– Спасибо, Хильда.
Она поднялась и стояла по другую сторону стола. Лицо ее было угрюмо, как всегда, но внутренне она трепетала.
– Папа! – начала она.
– Что, Хильда?
Хильда тяжело перевела дух. Много недель собиралась она с силами для этого разговора.
– Мне скоро двадцать лет, папа. Вот уже почти три года, как я окончила школу и вернулась домой. И все это время я здесь ничего не делаю. Мне надоело бездельничать. Мне хочется чем-нибудь заняться. Позволь мне уехать отсюда и работать.
Баррас опустил руку, которой заслонял глаза, и смерил дочь любопытным взглядом, затем повторил:
– Работать?!
– Да, работать! – сказала она стремительно. – Позволь мне учиться чему-нибудь или найти себе какую-нибудь службу!
– Службу? – Все тот же тон холодного удивления. – Какую службу?
– Да любую. Ну хотя бы быть твоим секретарем. Или сестрой милосердия. Или отпусти меня на медицинский факультет. Этого мне больше всего хочется.
Он снова с легкой иронией посмотрел на нее:
– А как же будет, когда ты выйдешь замуж?
– Никогда я не выйду замуж! – вскипела Хильда. – Я и думать об этом не хочу. Я слишком безобразна, чтобы когда-нибудь выйти замуж.
Холодное выражение скользнуло по лицу Барраса, но тон его не изменился. Он сказал:
– Ты начиталась газет, Хильда!
Его догадливость вызвала краску на бледном лице Хильды. Это была правда: она прочла утреннюю газету. Накануне на Даунинг-стрит суфражистки устроили демонстрацию во время заседания парламента, и произошли скандалы при попытках некоторых из них ворваться в палату общин. Это послужило Хильде толчком к окончательному решению.
– «Была сделана попытка ворваться… – процитировал Баррас на память, – ворваться в здание палаты общин». – Он сказал это так, как говорят о последней степени безумия.