Сегодня вечером тошно. Как я и ожидал, из-за Макарова и Алисы маму накрывает истерика. Услышав новость, она сначала впадает в прострацию, переспрашивает по сто раз, пытается выяснить подробности, которых я не знаю, потом мечется, решив, что нужно позвонить их родителям, чтобы выразить соболезнования (из-за того, что мама работает в детском саду, она знает почти всех в округе), и уже после разговора с ними накручивается по полной. Достает мои школьные фотки с первого класса, выискивает на них Макарова и, заливаясь слезами, громко молится за его упокоение.

Обстановка не для слабонервных. Видеть маму такой невыносимо, а уйти к себе я не могу, потому что, если это вовремя не прекратить, у нее начнется паническая атака и все растянется на несколько дней. Она не сможет ходить на работу и будет названивать в реабилитационный центр, надумав, что Мишка находится при смерти. Мы уже такое проходили.

Приходится отпаивать ее травяным сбором и валокордином, хотя они на нее слабо действуют. Только притупляют сознание. Эффективнее всего подсунуть таблетку феназепама, но мама боится любых препаратов, считая, что они могут вызвать привыкание, поэтому соглашается лишь в особых случаях, когда сама понимает, что по-другому никак.

– Премилосердный Господи, услышь молитву мою за рабов Твоих Александра и Елизавету, по неисповедимым судьбам Твоим внезапно похищенным от нас смертью; пощади и помилуй претрепетные их души, призванные на беспристрастный Твой суд. Да не обличи их яростью Твоей и не накажи гневом Своим, но пощади и помилуй ради крестных страданий Твоих…

– Ладно, мам, хватит уже. Завтра сходишь в церковь, свечку поставишь и все будет норм.

– Что значит норм? – Ее бесцветные губы негодующе дрожат. – Как так норм? Я не понимаю ни этого слова, ни твоего равнодушного тона.

– Просто от того, что ты плачешь, ничего не изменится, и от этих молитв никто не воскреснет.

– Зачем ты ёрничаешь? – смотрит с укором мама. – Ты прекрасно знаешь, что я молюсь о душах.

– Батюшка говорил, что скорбь не должна переходить в отчаяние, потому что этим ты ввергаешь их души в смятение.

– Это правда, – она шумно сморкается, откладывает фотографии и немного приходит в себя. – Но давай-ка и ты помолись.

– Мам, они нам никто. Ни друзья, ни родственники – просто какие-то типы из школы.

– Как ты так можешь? Это же дети!

Слово «дети» в маминых устах обладает особой святостью, и тут уж любые аргументы бессильны.

Вот только «дети» и Макаров – понятия друг с другом не совместимые.

Макаров был жестоким, циничным и равнодушным гадом, унижающим и использующим людей. Такие, как он, никогда не бывают детьми в полном смысле.

Их души, о которых так молится мама, испорчены с рождения.

Перед глазами встает его перекошенное злобой лицо, когда он бьет меня за гаражами. Я послал его при всем классе и не собирался извиняться. Мне очень больно, но, сцепив зубы, я вижу помутившиеся от остервенения глаза и наслаждаюсь его бессилием. Бьет он, а побеждаю все равно я. Так я всегда себе говорю, когда приходится терпеть.

– Погоди-ка, – мама настораживается. – Я вспомнила. У тебя, кажется, был с Сашей конфликт.

Ну слава богу, «вспомнила» она! А я и не надеялся. Пять лет макаровского террора и буллинга были для нее лишь «особенностями переходного возраста», причем моего. Так она объясняла причины моих прогулов директрисе.

Понятное дело, в детали так называемого «конфликта» я ее не посвящал, но, прекрасно зная, что я ненавижу Макарова всем сердцем, она все равно пытается взывать к моей человечности: