Офицеры переглянулись.

– Восемь за отца, восемь за сыночка, мы квиты, – продолжал старик. – Не я первый затеял с вами ссору! Я вас совсем не знаю! Не знаю даже, откуда вы и взялись! Пришли ко мне и распоряжаетесь, точно у себя дома. Я выместил это на тех, на шестнадцати. И ничуть об этом не жалею.

И, расправив сгорбленные плечи, старик с горделивым смирением скрестил руки.

Пруссаки долго переговаривались шепотом. Один капитан, тоже потерявший сына месяц назад, защищал храброго крестьянина.

Полковник встал и, подойдя к дядюшке Милону, сказал, понизив голос:

– Послушай, старик. Пожалуй, есть еще средство спасти тебе жизнь. Если ты…

Но старик не стал его слушать. Его редкие волосы развевались на ветру, худое, изуродованное ударом сабли лицо свело страшной судорогой; он впился глазами в офицера-победителя и, набрав в грудь воздуха, что было силы плюнул пруссаку прямо в лицо.

Полковник в бешенстве занес руку, но старик плюнул ему в лицо еще раз.

Все офицеры, вскочив с мест, одновременно выкрикивали какие-то приказания.

Старика схватили, поставили к стене и расстреляли, и до последней минуты он спокойно улыбался обезумевшим от ужаса сыну, невестке и внукам.

Помешанная

(в переводе Д. Лившиц)

Роберу де Боньеру

– Послушайте, – сказал Матье д’Эндолен, – бекасы напоминают мне очень мрачный эпизод из времен войны.

Вы знаете мое имение в предместье Кормейля. Когда пришли пруссаки, я как раз жил там.

Моей соседкой в то время была одна помешанная; рассудок ее помутился под ударами судьбы. В молодости, когда ей было двадцать пять лет, она сразу, в один месяц, потеряла отца, мужа и новорожденного ребенка.

Если смерть однажды вошла в дом, она почти всегда спешит вернуться туда, словно по проторенной дорожке.

Несчастная молодая женщина, сраженная горем, слегла и в течение шести недель была без памяти. Затем этот бурный приступ сменился периодом тихого изнеможения. Больная по целым дням лежала не двигаясь, почти не принимая пищи, только вскидывая и опуская веки. Каждый раз, когда хотели поднять ее с постели, она начинала кричать так, словно ее убивали. И ее оставили в покое, приподнимая только для того, чтобы переменить белье или перевернуть тюфяки.

При ней находилась старая служанка, которая насильно заставляла больную выпить чего-нибудь или проглотить кусочек холодного мяса. Что происходило в ее душе, исполненной отчаяния? Этого не знал никто, так как она не произносила теперь ни одного слова. Думала ли она об умерших? Или тосковала о чем-то без каких-либо отчетливых воспоминаний? А быть может, ее угасшая мысль застыла, как стоячая вода?

Она провела так пятнадцать лет – без людей, без движения.

Началась война. И вот в первых числах декабря пруссаки вошли в Кормейль.

Я помню все, точно это было вчера. Стояли трескучие морозы; я лежал в кресле, прикованный к месту подагрой, как вдруг услыхал тяжелый и мерный звук их шагов. Из окна мне было видно, как они проходили.

Они шли бесконечной вереницей, все на одно лицо, с характерными для них механическими движениями картонных паяцев. Затем командиры разместили своих людей по квартирам. Мне досталось семнадцать человек. У соседки, той самой, помешанной, поселились двенадцать и среди них один офицер, настоящий солдафон, жестокий, угрюмый.

В первые дни все шло благополучно. Кто-то сказал офицеру, что его хозяйка больна, и он больше не интересовался ею. Но вскоре эта женщина, которую никто никогда не видел, начала его раздражать. Он осведомился о ее болезни; ему ответили, что больная пережила когда-то большое горе и уже пятнадцать лет лежит пластом. Видимо, он этому не поверил и решил, что бедная помешанная не встает с постели из гордости, чтобы не видеть пруссаков, не разговаривать с ними, не иметь с ними ничего общего.