Открытие мира в восемнадцать лет настолько потрясло Маратку, что он понял: мир достоин, чтобы быть запечатленным. И решил стать фотографом. Логично. Он завел себе «Зенит», зарядил пленку и начал всех фотографировать, хотя ему сильно мешали очки. Зашел как-то и к нам в общагу. Был май 1988-го, и мы писали так называемый майский альбом: играя на гитарах «Урал», стучали на коробках, которые заменяли нам барабаны, и орали дикие песни дикими голосами. Среди нас оказались и Вова Джаггер (Медведев Владимир Борисович), прозванный так из-за поразительного сходства с популярным исполнителем, и его жена Женька Бойко. Они были так милы, юны, блондинисты и счастливы, что мне немедленно зажглось их запечатлеть. Схватил Мараткин «Зенит» – выдержка, диафрагма, снято. И забыл об этом.

Вам весело, вы улыбаетесь и не стесняетесь себе в этом признаться, тогда как из белого, сияющего студне-киселеобразного пространства к вам приближается сумрачная фигура Маратки, рассматривающего только что проявленную пленку. Первая пленка представляла собой ровную серую ленту с практически незаметным прозрачным рисунком, но в середине ленты красовался ровный черно-белый квадратик – единственный четкий кадр, замершая фототень юности Вовы и Жени, нечаянно забредшая на негативы того, что снять невозможно, на негативы удивления миром.

Марат стал хорошим, профессиональным фотографом. У меня нет никаких сомнений в закономерности патологии зрения у фотографов. Они все очкастые. Или одноглазые. Или дальтоники. Вот и восполняют «третьим глазом». Фотоаппарат – это отдельная история. Я же вот какой опыт поимел с Мараткиного открытия. Несколько дней подряд, для эксперимента, я носил специальные очки, совершенно черные и плотно прилегающие к лицу. В них были сделаны узкие прорези, сквозь которые я видел лишь ничтожную часть обычного мира, да и то подвергнутую сильнейшей дифракции с интерференцией. Проходил я в них несколько дней, снимая лишь при наступлении темноты. Когда я наконец снял очки, то испытал сладостное и удивительное состояние. Мир, который меня привычно окружал, вдруг оказался лишь чередою ширм. Подул ветер, упали ширмы, и открылся огромный мир, незнакомый, приятно пугающий и манящий. Эйфория, сатори[3]. Чувствуешь? Нет? Тогда еще пример.

Похожее ощущение я испытал, когда мне было семь лет и меня с десятилетней сестрой оставили дома на вечер одних. История эта на самом деле про удивительное изобретение человечества – дверную цепочку. Мы недавно въехали в бывшую генеральскую квартиру, и нашу семью, привыкшую к бытовому социализму, изумляло это устройство на входной двери. И вот, уходя в гости, родители попросили нас закрыть дверь изнутри на цепочку. Мы закрылись, мы были послушными. Очень поздно раздался звонок. Мы бежим к двери:

– Кто там? В ответ пьяный голос:

– Открывайте, позовите родителей.

Я говорю:

– А родителей дома нет.

Он говорит:

– Открывайте дверь.

Строго так, по-взрослому. И я открыл дверь. Но открылась она ровно на цепочку. На площадке – здоровый пьяный грязный мужик с огромным топором.

– Открывай, – говорит.

Сестра звонко, по-пионерски, говорит:

– Уходите, родителей нет, вы пьяный, мы вам не откроем, уходите!

А он как заорет:

– Открыва-а-айте!

Топором замахивается и хвать по цепочке, чтобы разрубить. Цепочку-то не разрубил, а вот дверь, когда он потянул топор назад, захлопнулась. Мужик за дверью неистовствовал. Он рубил нашу крепкую дубовую дверь, которую нипочем не выбить, потому что она, единственная в подъезде, открывалась наружу. Я же, испугавшийся одного вида его, стоял одеревенелый от ужаса. Я был не способен даже пошевелить пальцем от сковавшего меня страха. Так в природе всякое существо, как потенциальная жертва, снабжено психологическим механизмом, защищающим от боли, когда ее ловят и пожирают. От нее откусывают, а ей не больно, она в защитном шоке.