– Еще раз обосрешься так, я убью твоих детей, прикажу сделать шашлык, и ты его съешь на камеру, – выдохнул грязно-холодным Павлов, повел рукой, делая жест, такой смутно знакомый этой повадочкой. – Усек, пидор?
Директор не мог ничего сказать, только кивал, держа в голове четкое детское воспоминания о гопниках, наводивших ужас на его район.
– Ссыкун ты. – Тут на полные губы-вишни Павлова прыгнула усмешка, за которой показались нечеловеческие жемчужные зубы, и директор тоже заулыбался, еще не понимая, о чем речь. Павлов дернул головой куда-то вниз. Директор опустил лицо, и тут ему стало ясно, почему его штаны такие мокрые и горячие. Хотя моча быстро остывала на ветру.
Павлов сел в машину, и вскоре кортеж из пяти внедорожников выехал с территории завода и покатил по степи, по тоске костяной и праху падших и растворившихся без имен, по спрессованным веками теням безвестных добывателей чужого счастья. Иной раз весьма остро чувствовал Павлов их стон, исходящий из глубины мерзлой земли, твердой, словно гранит, и во снах виделось ему, как под слоями ее, под щебнем и асфальтом лежат мертвые и стонут от тяжести, от боли, от неудовлетворенности и никогда не утихающего зуда правды. Жаждут они мести, грезят в своем посмертии о справедливости, которой на этих безжизненных просторах никогда не было и не будет. Просыпался Павлов весь мокрый, и его тело дрожало и колыхалось, пока он осматривал спальню, ее углы и пространства: нет ли их, не пришли ли за ним? А иногда и видел стоящих во мраке с горящими черными нимбами на головах жрецов и святых горькой, как полынь, пустоты, и чувствовал зов из места, о котором почти забыл. И все чаще наяву, на встречах или банкетах, среди подобных себе вдруг замирал и, уставясь в ничто, словно медитировал, не отвечая на вопросы и пропадая из вещного мира. Казалось тогда Павлову, что громадная рука, длинная-предлинная, тянется и хватает его, тащит через серую мглу к страшной цели, предупреждая: не пойдешь, силой заставлю. Духовник же ничего путного сказать не мог, бормоча свое традиционное, тошнотное о смирении, искушении дьявольском и покаянии, а сам был всегда почти пьяный, и несло от него немытыми шлюхами, от которых его отрывал очередной визит олигарха. Надолго это – видения, сны, тревоги, материальный страх перед тем, что не в силах Павлова, – вдруг исчезало, давая его жизни течь своим чередом. И каждый раз, крестясь и взывая, Павлов надеялся, что больше не вернется эта дурнота и морок, что голоса мертвых замолчат навеки. Никто не знал о его тайном ужасе, никому не давал он повода сомневаться в себе. Подарить врагам такое оружие значило погибнуть в тот же миг.
Но сейчас не было ни грамма страха, а в голове гремело воинственно и жарко. Толкнув дверцу, Павлов выскочил наружу. Ветер подхватил полы его расстегнутого пальто, вышиб слезу из глаза. Охранники уже готовились, в руках их были автоматы и помповые дробовики, словно волки, они ждали приказа нападать, и их глаза светились желтым, предчувствуя смерть.
– Э-э-х, сучара! Блять! – гаркнул разгоряченный водкой Павлов, вдыхая полной грудью, потом сплюнул и увидел перед собой фигуру Коломийца. – Чо там! Показывай! Порешаем чо! – Павлов взмахнул пистолетом. Решать он собирался только один способом.
Коломиец пошел впереди, и вскоре топающий враскоряк Павлов увидел их, стоящих поперек дороги плотной толпой, облезлых мертвецов, черных, серых, грязных, с коркой засохшей крови, дерьма и трупных соков. Ледяной ветер дул в их сторону, дергая за обрывки одежды, но всем им, восставшим, он был нипочем, да и что мог бы сделать и больший ветер мертвецам, которые свою муку при жизни хлебнули сполна? Павлов вспомнил хрип старика и цыкнул слюной через передние зубы. Этим его не взять, не такие пугали и еще не таким, и где они все.