– Можно? – хоть и задыхаясь от ходьбы, подъема по ступеням крыльца, но все равно мягко спросила она, приваливаясь к боку печки.
– Да уж как нельзя! – всполошилась Валентина Логинова. – Как нельзя, тётя Уля! Проходите, пожалуйста.
Ульяна Павловна оттолкнулась от опоры, поправила черный, надетый поверх серой шали платок, захромала в большую комнату.
У изголовья гроба горели две свечки, освещая покойницу. Остальная комната была темна. По обе стороны от гроба – стулья. На двух кто-то сидел. Ульяна Павловна не разглядела кто. Лишь черные силуэты.
Один из силуэтов качнулся, слегка нагнулся к покойнице, и раздался голос Фёдоровны:
– Вот и Ула дотелепалась.
Фёдоровна знала ее молодой, в нездешней одежде, говорившей по-русски с трудом, и потому могла, имела право называть ее Улой.
– Здравствуй, Ульяна, – произнес второй силуэт голосом бабы Зины. – Садись вот…
Ульяна Павловна хроманула к гробу, остановилась. Постояла, взялась за мыски туфель покойницы. Подержалась, глядя на ее лицо – освещенный овальчик. Овальчик был маленький, стянутый, как крепкими нитями паутины, морщинами. Жизнь не давала этой паутине завладеть лицом, а теперь жизнь умерла, и паутина стянулась; стянула, видимо, не только лицо, но и все тело… И сейчас Ульяна Павловна удивлялась, какая, оказывается, ее подруга тщедушная. Или стала такой только в гробу. Или за те несколько недель, что они, жившие на разных концах деревни, не встречались.
Осторожно, чтобы не завалиться налево, Ульяна Павловна повернулась, добралась до стула сначала руками. Постепенно, держась за спинку, села.
– Чё, как ты, бедолажка? – спросила Фёдоровна и сразу добавила: – Совсем тебя не видать… Мы уж думали посылать, чтоб проверили… Вишь как, – Фёдоровна кивнула на покойницу, – третьего дня бегала, а нонче лежит.
– Лежи-ыт, – повторила плачущим распевом баба Зина, а Ульяна Павловна, все продолжая глядеть на маленький, обрамленный белым платком овальчик, ответила:
– Я давно не бегаю. Курам зерна сыпануть – и то история… Наверно, не перезимую уже.
– Так не говори, – остановила Фёдоровна строго. – Там, – приподняла глаза, – там знают, кому когда. Нам нельзя загадывать.
– Я и не гадаю. Я сказала – «наверное».
– Хе-хе, – вдруг тихо засмеялась баба Зина, – а три кузова дров Генке-то заказала.
– Что же – не замерзать же.
– Это правда. Не замерзать.
Замолчали, поглядывая на Наталью Сергеевну, старясь представить, понравился бы ей разговор или нет… Неспешно, вволю говорить им доводилось редко – дела, заботы съедали время, и обменяться нехитрыми новостями, мыслями, поспорить, просто язык почесать случалось лишь в магазине, или на пристани в ожидании катера, парома, или в такие вот ночи прощания со старым человеком. С молодыми прощаться было слишком больно, и старухи заходили туда, где стоял гроб, на несколько минут, плакали, задыхаясь, и, ослабевшие, поддерживаемые под руки, выходили на улицу, тащились домой… Да и не было давно прощаний – город забирал покойников…
– Глядеть надо друг за дружкой, – сказала баба Зина. – Вдруг чего, и будем неприбранные.
– Да глядим же, глядим, – с усталой досадой вздохнула Фёдоровна. – Я внучат каждый день гоняю: «Беги погляди, как там эта, как эта… Шеве́лится?» Прибегут и радостно так: «Шевелится!» И мне шевелиться сразу охота.
– Так это твои в окошки всё тыкаются? – угла-ми обвисших губ улыбнулась Ульяна Павловна. – А я думала, воры какие.
– Да какие теперя воры. Теперя и пьют как по необходимости.
– Ой-ой, Зинаида, не сглазь! – Голос Фёдоровны стал не просто строгим, а каким-то строго-испуганным. – Не сглазь! Им только повод дай лить в себя. Завтра вот… – Фёдоровна осеклась, присмотрелась к Наталье Сергеевне, не изменилось ли от последних слов выражение ее лица. – Мы, Нат, им не дадим заливаться. Ты не любила, и они пускай, если уважат, держутся.