Etc.

Можно было бы и дальше описывать эту дрянь, но тип уже ясен: тот еще джентльмен, полный набор для царевича. Творческая, блин, личность, которой негодяйство так же извинительно и даже положено, как перстень и шейный платок.

Такова традиция. Можно считать от Рембо или Бодлера, можно от Лермонтова или Некрасова – размер таланта не рассматриваем, человеческий тип от других типов отличается качественно, а не количественно. Можно продолжить Селином или Буковски, можно Есениным и Маяковским. И закончить какими-нибудь Смитом, Шмидтом или Кузнечиковым – теперешние имена не имеют значения, потому что все равно вряд ли будут известны через пару лет. Да и негодяи они ненастоящие, эти ненастоящие гении: международная университетская опека, гранты и семинары по их творчеству (!) мгновенно превращают – даже если и была завязь – цветы зла в бумажные гвоздики, воображающие себя по крайней мере черными розами в ядовитых шипах.

Однако оставим злобствование. Сложилась так жизнь: если хочешь книги читать, музыку слушать, картинами любоваться и прочие художества употреблять внутрь, то примирись с тем, что производители этих продуктов неблагонравны и даже просто гадки в быту. Долги не отдают, с женщинами неблагородны, бывает, что и к гигиене равнодушны… Либо – по-моему, это еще хуже – делают вид, что такие, потому что положено.

И ладно. Следуя классической шутке, не за это мы их любим, а за то, что настоящие художники. Бросим общее и вернемся к частному, к тому, кого вроде бы почти определили как царевича…

Почему же почти? А потому, что не хватает до необходимого минимума ни дряни, ни, соответственно, креативности, как нынче принято выражаться среди тех, кто вообще на такие темы рассуждает. Раньше-то, до всеобщей грамотности, вынесенной из провинциальных университетов и немецких семестров, говорили по-комсомольски: «творческое начало». Вот начала этого самого и не хватает. Какая-то беда с началом.

Начинаешь, к примеру, рассказ или повесть. Так все мило идет! Есть занятная и небессмысленная идея, которая самому иногда представляется даже тянущей на притчу; неожиданно возникают интереснейшие ситуации, из которых с честью выходишь, выволакивая за шиворот и героев; по ходу этих испытаний они постепенно начинают проявлять некоторые характеры, пусть не особенно яркие и не очень оригинальные, но детальки мелькают впо-олне живые… Наконец, в какой-то момент, где-нибудь ближе к последней четверти объема, вдруг чувствуешь, как легкий, чуть ощутимый ознобец пополз по спине… колотишь, чтобы записать побыстрее, с такой скоростью, что буквы налезают одна на другую… и самому горько до слез, и хорошо, и даже немного задыхаешься…

И точно знаешь, что вот теперь попал, и, значит, вся работа окупилась, стоило корпеть: раз сам почувствовал, то и читателя достанешь, удалось.

Когда-то давно такой вид оргазма назывался вдохновением.

Ну ладно.

Кончил.

Собрал и подровнял листки, завязал в древнесоветскую папку, отвез.

Вышло и продается.

Через несколько месяцев в очередной раз убедился, что критики мерзавцы, а друзья познаются только в беде. Сделал вид, что на все наплевал и забыл, тем более что несколько знакомых дам в полном восторге.

И однажды перечитал от нечего делать.

Ах, е. т. м. (разверните аббревиатуру сами)!

Что особенно ужасно – абсолютный повтор. Общий замысел и сюжет по всему контуру накладываются на известнейшее произведение вполне живого классика, которое уж лет двадцать так и называется – не «роман» и не титулом, а именно «произведение». Как сразу не заметил? И ведь «произведение» же читал тысячу раз с восторгом, анализировал… Полное затмение. (А взять то, что сейчас пишу! Разве не похоже на недавно прочитанную книгу приятеля, живущего в странной полузагранице, самодельное его евангелие или, может, тору? Черт возьми! Или все же не совсем?..)