Мама приняла это как сигнал к действию. Она сказала:

– Я пойду в душ, – и ушла.

Не знаю, хотела ли я этого, но окликнуть ее я не решилась. Поэтому мама ушла, и я осталась в юрте одна.

Дождь продолжался. Потолок нужно было починить – один из швов слегка подтекал. Мама обычно следила за порядком, но, в конце концов, последние четыре года она провела в непрерывных попытках выяснить, жива ли ее единственная дочь.

Я смотрела, как очередная капля медленно росла, прежде чем беззвучно плюхнуться на пол. Мама много лет пыталась научить меня медитации и обретению покоя. Мне никогда это толком не удавалось. А теперь я целых полчаса просидела, тупо глядя на дождевые капли, хотя покоя в процессе не обрела; голова гудела, до умиротворения было далеко.

Возможно, по инерции я бы просидела так еще месяц, пытаясь почувствовать хоть что-то. Но инерции не дали шанса.

– Так и есть, ты действительно торчишь здесь, в глуши, – сказал кто-то. – А я ведь ей не поверила.

Я даже не сразу сообразила, что со мной кто-то разговаривает. Никто не заходил побеседовать со мной; если кто-то заглядывал в юрту и не видел маму, то сразу удалялся, не сказав мне ни слова. Если мама была нужна срочно, у меня иногда спрашивали, где она, а я злобно молчала в ответ. Я не сразу поняла, что слышу голос Лизель. И лишь через несколько секунд я повернулась и уставилась на нее.

Она стояла на пороге юрты, глядя на меня. В последний раз я видела ее несколько дней назад, в воротах Шоломанчи, в школьных обносках, в которых мы все явились на выпуск. Теперь Лизель была в изящном платье до колена, будто заскочила ко мне по пути на вечеринку; вставки из чешуйчатой ткани на боках переливались словно жемчуг. Это были чешуйки амфисбены – те, которые добыл Орион в обмен на сделанное домашнее задание. Их покрывал тонкий слой серебра, в промежутках виднелись малахитовые бусины – уж конечно, не просто украшение. Светлые волосы Лизель блестели, как полированный металл. Они отросли сантиметров на пятнадцать и были уложены неестественно ровными завитками, которые падали на плечи, как на модной картинке сороковых годов. Лизель заработала себе место в лондонском анклаве – что вполне возможно для человека, который выпустился с отличием, – и, очевидно, лондонцы дали ей достаточно маны, чтобы прихорошиться.

Поморщившись, Лизель стерла грязь, которая как будто сама собой пыталась заползти на ее девственно-белые туфли, и вошла в юрту. Она огляделась с легким изумлением на лице (впрочем, оно перестало быть легким, когда она посмотрела на потолок, с которого по-прежнему срывались дождевые капли).

– Значит, ты живешь здесь? – поинтересовалась она.

– Что тебе надо? – спросила я вместо ответа.

За минувшую неделю даже горе и замешательство не помешали мне припомнить многочисленные причины, по которым я ненавидела юрту. Тем не менее делиться ими с Лизель я не собиралась. Не то чтобы эта девица мне не нравилась – к бульдозеру не испытывают симпатии и антипатии; более того, напористость фантастически полезна во многих обстоятельствах, например когда ты пытаешься организовать коллективное бегство пяти тысяч подростков от огромной толпы злыдней – а Лизель взяла командование на себя. Просто… с бульдозером не хочется вести задушевных разговоров, особенно если ты подозреваешь, что он может тебя переехать.

– О чем ты вообще думаешь? – раздраженно спросила Лизель. – В Лондоне неприятности, и ты нам нужна.

Я не ответила, но, полагаю, на лице отразились все мои чувства, и главным образом – сильнейшая уверенность в том, что Лизель должна отвалить сию же секунду. Но в то же время мне было интересно, какие в Лондоне неприятности и зачем им нужна